29 сентября Н. Гумилёв выступал в Доме искусств с речью на вечере в честь 50-летия со дня рождения Михаила Кузмина и 15-летия его литературной деятельности. Блок произнес речь от имени Союза поэтов, а Гумилёв выступил от имени коллегии редакторов издательства «Всемирная литература». Но в общем атмосфера была веселой и доброжелательной.
С наступлением октября стали возобновляться занятия в многочисленных студиях, на курсах и в институтах, где Гумилёв продолжал читать лекции. 1 октября начались занятия в литературной студии Дома искусств — там Николай Степанович продолжил чтение лекций по теории поэзии и вел поэтический семинар.
5 октября группа поэтов, ориентированных на Гумилёва, наконец провела перевыборы президиума Союза поэтов и забаллотировала Надежду Павлович и Марию Шкапскую. Блок заявил, что он складывает свои полномочия председателя правления Петроградского отделения Всероссийского Союза поэтов. Успех сторонников Гумилёва был настолько полным, что вызвал в стане противников растерянность, от которой они уже не оправились вплоть до новых выборов председателя. 6 октября все сторонники Гумилёва пришли на второй вечер Союза поэтов. Среди присутствовавших были М. Тумповская, И. Одоевцева, Г. Иванов, М. Лозинский, С. Нельдихин и, конечно, мэтр Гумилёв, читавший свое любимое стихотворение «Заблудившийся трамвай». А на следующий день в Доме искусств состоялся вечер организующегося журнала «Дом искусств». 12 октября на собрании Союза поэтов прошли официальные перевыборы президиума. Однако Гумилёв не хотел обижать Блока и 13 октября, собрав делегацию из пятнадцати поэтов, отправился к нему с целью уговорить работать с новым президиумом отделения Союза поэтов. Блоку было неудобно отказывать лично Николаю Степановичу, и он остался.
Через два дня Гумилёв, встретившись с Ириной Одоевцевой, сказал, что они пойдут в Знаменскую церковь. На вопрос: «Зачем?» — поэт пояснил, что он хочет заказать панихиду по безвинно убиенному поэту Михаилу Лермонтову. Надо ли говорить, как этот поступок Николая Степановича поразил Одоевцеву. В мемуарах она писала: «…Возле клироса жмутся какие-то тени… „Подождите меня, — шепчет Гумилёв, — я пойду поищу священника“ …наконец возвращается. За ним, мелко семеня, спешит маленький худенький священник… „По ком панихида? По Михаиле? По новопреставленном Михаиле?“ — спрашивает он. „Нет, батюшка. Не по новопреставленном. Просто по болярине Михаиле“. Священник кивает. Ведь в церкви, кроме нас с Гумилёвым и нищенок-старух, никого нет и, значит, можно покойника величать „болярином“. Гумилёв идет к свечному ящику, достает из него охапку свечек, сам ставит их на поминальный столик перед иконами, сам зажигает их. Оставшиеся раздает старухам. „Держите“, — и Гумилёв подает мне зажженную свечку. Священник уже возглашает: „Благословен Бог наш во веки веков. Аминь…“ Гумилёв, стоя рядом со мной, крестится широким крестом и истово молится, повторяя за священником слова молитвы. Старухи поют стройно, высокими, надтреснутыми, слезливыми голосами: „Святый Боже…“ Это не нищенки, а хор… „Со святыми упокой…“ Гумилёв опускается на колени и так продолжает стоять на коленях до самого конца панихиды… „Вечная память…“ — поют старухи, и Гумилёв неожиданно присоединяет свой глухой деревянный, детонирующий голос к их спевшемуся, стройному хору. Гумилёв подходит ко кресту, целует его и руку священника подчеркнуто благоговейно. „Благодарю вас, батюшка!..“ Он „одаривает“ и хор — каждую старуху отдельно — „если разрешите“. И они „разрешают“ и кланяются ему в пояс».
Панихида по Лермонтову — это не поза. Поэт-воин почтил память поэта-воина!.. В этот же день Н. Гумилёв поделился с Ириной Одоевцевой своими предчувствиями: «Иногда мне кажется… что и я не избегну общей участи, что и мой конец будет страшным. Совсем недавно, неделю тому назад, я видел сон. Нет, я его не помню. Но когда я проснулся, я почувствовал ясно, что мне жить осталось совсем недолго, несколько месяцев, не больше. И что я очень страшно умру… Скажите, вы не заметили, что священник ошибся один раз и вместо „Михаил“ сказал „Николай“?»
18 октября в петроградском Доме искусств принимали Герберта Уэллса. Выступили писатели Амфитеатров и Шкловский. Возможно, на этой встрече был и Николай Гумилёв. Юрий Анненков в своих воспоминаниях «Дневник моих встреч. Цикл трагедий» писал: «1920 год. Эпоха бесконечных голодных очередей, „хвостов“ перед пустыми „продовольственными распределителями“, эпическая эра гнилой промерзшей падали, заплесневелых хлебных корок и несъедобных суррогатов… Осенью этого легендарного года приехал в Петербург знатный иностранец: английский писатель Герберт Уэллс… 18 октября представители „работников культуры“ — ученые, писатели, художники — принимали знаменитого визитера в Доме Искусств. По распоряжению продовольственного комитета петербургского совета в кухню Дома Искусств были доставлены по этому случаю довольно редкие продукты. Обед начался обычной всеобщей беседой на разные темы, и только к десерту Максим Горький произнес заранее приготовленную приветственную речь. В ответ наш гость, с английской сигарой в руке и с улыбкой на губах, выразил удовольствие, полученное им — иностранным путешественником — от возможности лично понаблюдать „курьезный исторический опыт, который развертывался в стране, вспаханной и воспламененной социальной революцией“. Писатель Амфитеатров, в свою очередь, взял слово: „Вы ели здесь, — обратился он к Уэллсу, — рубленые котлеты и пирожные, правда, несколько примитивные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные специально в вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с вами, чем-то более соблазнительным, чем ваша сигара! Правда, вы видите нас пристойно одетыми: как вы можете заметить, есть среди нас даже один смокинг (в нем пришел Н. Евреинов. — В. П.). Но я уверен, что вы не можете подумать, что многие из нас, и, может быть, наиболее достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака, и что ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, ‘бельем’“… Голос Амфитеатрова приближался к истерике, и когда он умолк, наступила напряженная тишина, так как никто не был уверен в своем соседе, и все предвидели возможную судьбу слишком откровенного оратора… Вернувшись в Лондон, Уэллс опубликовал свои впечатления, где, между прочим, говорилось: „Я не верю в добрую волю марксистов, для меня Карл Маркс смешон“». Амфитеатров остался жив только потому, что уехал за границу. Такого пассажа большевики не простили бы писателю.