Правда, успокоились не все. Николай Оцуп вспоминал: «В среду я, окруженный друзьями Гумилёва, звоню по телефону, переданному чекистом нашей делегации. — Кто говорит? — От делегации (начинаю перечислять учреждения). — Ага, это по поводу Гумилёва, завтра узнаете. Мы узнали не назавтра, когда об этом знала уже вся Россия, а в тот же день. Несколько молодых поэтов и поэтесс, учеников и учениц Гумилёва, каждый день носили передачу на Гороховую. Уже во вторник передачу не приняли (вероятно, носили на Шпалерную, а не на Гороховую, так как Гумилёв сидел на Шпалерной. — В. П.). В среду, после звонка в чека, молодой поэт Р. и я бросились по всем тюрьмам искать Гумилёва. Начали с Крестов, где, как оказалось, политических не держали. На Шпалерной нам удалось проникнуть во двор, мы спросили сквозь решетку какую-то служащую: где сейчас находится арестованный Гумилёв? Приняв нас вероятно за кого-либо из администрации, она справилась в какой-то книге и ответила из-за решетки: „Ночью взят на Гороховую“. Мы спустились, все больше и больше ускоряя шаг, потому что сзади уже раздавался крик: „Стой, стой, а вы кто будете?!“…»
Группа писателей отправилась в тюрьму хлопотать о поэте перед председателем Петроградской ЧК Семеновым. По воспоминаниям Амфитеатрова, Семенов прикинулся дурачком:
«— Да чем он, собственно, занимался, ваш Гумилевич? — спросил он равнодушно.
— Не Гумилевич, а Гумилёв.
— Ну?
— Он поэт…
— Ага? значит, писатель… Не слыхал… Зайдите через недельку, мы наведем справки.
— Да за что же он арестован-то?
Подумал и… объяснил:
— Видите ли, так как теперь, за свободою торговли, причина спекуляции исключается, то, вероятно, господин Гумилёв взят за какое-нибудь должностное преступление…
Депутации оставалось лишь дико уставиться на глубокомысленного чекиста изумленными глазами: Гумилёв нигде не служил, — какое же за ним могло быть „должностное преступление“? Аполлону, что ли, дерзостей наговорил на Парнасе?»
Тем не менее допросы продолжались. Следователь подсовывал Гумилёву на подпись все более намеренно двусмысленные протоколы допросов. Так, на листах 87–88 дела Гумилёва читаем: «Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю: сим подтверждаю, что Вячеславский был у меня один и я, говоря с ним о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встреченных знакомых, из числа бывших офицеров, способных в свою очередь сорганизовать и повести за собой добровольцев, которые, по моему мнению, не замедлили бы примкнуть к уже составившейся кучке. <…> Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее: никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связей, я не знаю и потому назвать не могу. Чувствую себя виновным по отношению к существующей в России власти в том, что в дни Кронштадтского восстания был готов принять участие в восстании, если бы оно перекинулось в Петроград, и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским».
Переливание из пустого в порожнее: видел — не видел, читал — не читал, обещал — не обещал, хотел — не хотел, сочувствовал — не сочувствовал. Да кто же мог не сочувствовать несчастным, когда расстреливали сотнями и тысячами не руководителей Кронштадтского восстания, а простых матросов?! Только бездушный человек мог не почувствовать всей этой вопиющей несправедливости.
Но палачам требовались дополнительные подтверждения и от «главы заговора» Таганцева. Профессора снова тащат на допрос, так как нужно было, вставить в дело поэта хоть что-то конкретное. Так, на листе 89 дела Гумилёва появляются «новые признания» Таганцева: «В дополнение к сказанному мною ранее о Гумилёве как о поэте добавляю, что насколько я помню, в разговоре с Ю. Германом сказал, что во время активного выступления в Петрограде, которое он предлагал устроить… к восставшей организации присоединится группа интеллигентов в полтораста человек. Цифру точно не помню. Гумилёв согласился составлять для нашей организации прокламации… Таганцев, 23 авг. 21».