Выбрать главу

Фабричные, говорил Лепешкин, думали, что будет война, но боялись не французов и не войны, а большого рекрутского набора; а теперь благодаря Бога, что нет набора, а как заслышали о французах, то, право, закипели русским духом, так поговаривая: «Ведь уже было, что у них закружилась голова на Руси, — так, видно, опять захотелось отведать, каковы русские», — и вообще Лепешкин говорит, что «так тихи, так ведут себя, что лучше требовать нельзя», прибавлю еще что и в иностранцах, магазинщиках и ремесленниках, заметно не только сожаление, но даже омерзение к переворотам, случившимся за границей.

Дай Бог, чтоб я и впредь вам мог докладывать таковые сведения о русском духе. Ей-богу, теперь все тихо, у русских в душе Бог и царь, что этого тверже, и верьте, что это здесь всему основание. Простите мне мою неограниченную искренность батюшка Леонтий Васильевич, все единогласно отдают цену Москве, что при бестолковости Щербатова и неспособности Лужина быть обер-полицмейстером все держится внутренней привязанностью к царю и личною привязанностью к великому духу Государя. — Батюшка, уладьте, чтоб Лужина хоть егермейстером сделали, но дайте на это место человека достойного, ведь Лужина просто презирают, просто говорят: чего и ждать от него, когда его баба била по роже, офицеры говорили ему грубости и даже купец, поставщик полиции дров Иван Васильевич Волков, ему в доме Щербатова и при Щербатове в глаза дерзко правду высказал, выражаясь именно: «Ошибаешься, молодой генерал». И Лепешкин также рассказывал это, если Вы об этом других спросите, то помирволят, если спросите Лепешкина, скажет, как купец, что он и мне не говорил, а напишите ко мне: чтоб я от него попросил искреннего сведения о состоянии здешнего управления в отношении к Думе, он бы от меня не отделался, чтоб не написать к Вам, когда бы в письме ко мне изволили сказать: что это останется в глубокой тайне, которую и он хранить обязан, — что бы вы ни узнали, особенно если б молвили об его уме, ибо он очень самолюбив. Но ни в каком случае не делайте на место Лужина здешних полицмейстеров, ей-богу, ни один не способен, но попробуйте переместить Вашего санкт-петербургского в Москву, а здешнего к вам, тогда ближе рассмотрите.

Повторяю мое всепокорнейшее извинение, что сам не пишу, ибо наклониться не могу и левый глаз опух, я и вчера имел опухоль, но, вероятно, это бросилось к глазу при возвращении вечером от Лепешкина, от сырости, когда ехал по мосту через Москву-реку, которой лед уже прошел.

Былое, 1906, ноябрь.

К характеристике III отделения

Выпуск 1848 года из училища (правоведения) был вообще благонадежный и хороший, но поступивший с августа 1848 года в 1-й класс, напротив, весьма нехороший тем, что в нем наполовину были неблагонадежные молодые люди и в религиозном, и в политическом, и в нравственном отношениях (даже нигилисты). И с этими-то дурными элементами пришлось мне бороться в 1848/49 учебном курсе, подобно тому как император Николай в то же время боролся с польской революцией и вне, и внутри России. Внутри ее сугубо усилилось действие пресловутого III отделения, бывшего в то время высшего полицейского учреждения, под управлением графа Орлова, но, в сущности, генерала Дубельта, души этого отделения. Шпионы и шпионство усилились до крайности, и им подверглись все учебные заведения в Петербурге, в том числе и училище правоведения. Однако заговор Петрашевского в 1848 году был открыт не Дубельтом, а начальником петербургской сыскной полиции Синицыным и доложен императору Николаю не Орловым, а министром внутренних дел графом Львом Алексеевичем Перовским. Открытие этого заговора еще более усилило шпионство, особенно со стороны Дубельта и III отделения. Вот в какое положение я попался по назначении меня директором училища правоведения. К счастью, этот злополучный 1848 год прошел для меня благополучно, хотя не без борьбы в училище, много причинившей мне горя, стоившей много труда и расстройства здоровья. Но в конце зимы 1848/49 гг. случилось в училище прискорбное для меня событие.