Выбрать главу

Движение декабристов было воспринято Николаем Павловичем прежде всего как революционная зараза, привнесенная с Запада. Именно в этом ключе он дал свою трактовку этих событий уже 20 декабря (1 января), выступая перед дипломатическим корпусом по случаю нового 1826 года. Эта речь была занесена в депеши иностранных посланников: «Я хочу, чтобы Европа знала всю правду о событиях 14/26 декабря… Ничего, заявляю Вам, не будет скрыто; причины, последствия и виновники этого заговора будут известны всему миру, как известны они мне самому… Смерть императора была предлогом, а ни в коем случае не причиной только что подавленного восстания. Замышлялся этот заговор уже давно, покойный император знал о нем и относил его к 1815 году, когда несколько революционеров, зараженных революционными идеями и неопределенным желанием улучшений, стали мечтать о реформах и подготавливать обширную конспирацию. Мой брат Александр, оказывавший мне полное доверие, — часто говорил мне об этом… Это восстание нельзя сравнивать с восстаниями в Испании и Пьемонте. Слава Богу, мы еще далеки от этого и, надеюсь, что никогда не дойдем до такого положения. Большое счастье для России, да, полагаю, и для всей Европы, что этот мятеж вспыхнул теперь… Это пример, который я должен дать России, и услуга моя Европе. Думаю, что оказал ей еще большую услугу, доказав, что с энергией и твердостью вполне возможно сломить дерзость революционеров и расстроить их преступные замыслы. Я снова Вам всем повторяю — это не военное восстание. Я более чем когда-либо уверен в моих войсках. Несколько негодяев и сумасшедших думали о возможности революции, для которой, благодарение небу, Россия далеко еще не созрела. Вы можете заверить свои правительства, что эта дерзкая попытка не будет иметь никаких последствий»{391}.

Размышляя тогда и впоследствии о причинах выступления декабристов, Николай Павлович никогда не забывал и тех, кого иронически называл «Mes amis de Quatorze» («Мои друзья по Четырнадцатому»), памятуя о благих пожеланиях реформ для России, которые они вынашивали.

В литературе обычно делается акцент на жестокость Николая Павловича, проявленную во время судебного процесса над декабристами, и его мстительность к осужденным. Часто иронизировали над его ответом маршалу Веллингтону в связи с просьбой английской короны об амнистии: «Я удивлю Европу своим милосердием». Позднее А. И. Герцен писал: «Николай велел умертвить пятерых: Пестеля, Рылеева, Бестужева-Рюмина, Сергея Муравьева и Каховского. Чтобы к смерти прибавить бесчестие, он топор заменил веревкой. Этот палач не нашел, что таким образом из виселицы делается крест, перед которым преклонится не одно поколение»{392}. Но все познается в сравнении. В Лондоне 1 мая 1820 года было публично повешено также пять человек во главе с Артуром Тистельвудом, причастных к антиправительственному заговору. После подавления венгерского восстания, уже Николай I просил о снисхождении к пленным венграм, но только в Араде было казнено 13 генералов{393}.

Впрочем, так называемое общественное мнение нельзя сводить только к оценке А. И. Герцена. В то время и в провинции, и в Москве почти единодушно осуждались планы и методы действия заговорщиков. Отец известного славянофила А. С. Хомякова писал сыну о выступлении декабристов: «Их преступление есть оскорбление нации»{394}. Сообщил он и о том, что государь «не надеялся услышать столько правды, сколько сказал ему Бестужев». С. А. Хомяков пересказал содержание разговора нового императора с одним из московских сановников, вероятно, С. И. Мухановым. Николай I спросил последнего относительно предполагаемого приговора мятежникам: «Не боятся ли, что он будет суров?» Тот ответил: «Напротив, государь, боятся, что Вы будете слишком милостивы». — «Ни то, ни другое, — возразил государь, — я нахожусь в настоятельной необходимости дать урок: но, надеюсь, у меня не станут оспаривать лучшее право государей — прощать и смягчать наказание»{395}.

Не вдаваясь в полемику о жестокосердии Николая Павловича, приведем несколько выдержек из его писем к матери, которые в какой-то мере передают всю гамму чувств, испытываемых им тогда. В письме от 12 июля 1826 года из Царского Села Николай Павлович пишет: «Приговор состоялся и объявлен виновным. Не поддается перу, что во мне происходит; у меня какое-то лихорадочное состояние, которое я не могу определить. К этому, с одной стороны, примешивается какое-то особое чувство ужаса, а с другой — благодарности Господу Богу… Голова моя положительно идет кругом… Только чувство ужасающего долга на занимаемом посту может заставить меня терпеть все эти штуки. Завтра в три часа утра это дело должно совершиться; вечером, надеюсь, сообщить Вам об исходе»{396}. В тот же день императрица Александра Федоровна записала в дневнике: «Я бы хотела, чтобы эти ужасающие два дня уже прошли… О, если бы кто-нибудь знал, как колебался Николай! Я молюсь за спасение душ тех, кто будет повешен. 1) Пестель. 2) Сергей Муравьев. 3) Бестужев-Рюмин. 4) Рылеев. 5) Каховский»{397}. Вероятно, тогда же Николай Павлович подготовил для военного генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова собственноручную записку с описанием порядка казни. В ней он расписал всю церемонию совершения «обряда» вплоть до барабанного боя{398}. Строгая регламентация всего, в том числе торжественных и печальных церемониалов, была у него в крови. Аналогично позднее он расписал и обряд собственных похорон.

Между тем жизнь продолжалась. Камер-фурьерский журнал отмечает, что 12 июля Николай Павлович в 8 часов утра выезжал на прогулку в дрожках вместе с принцем Карлом Прусским, а в 10 часов вечера присутствовал на вечернем «собрании» (так назывались встречи в интимном кругу императрицы) на «Колоннаде». Кроме принца Карла Прусского и сопровождающих его лиц, были приглашены флигель-адъютант А. А. Кавелин, фрейлины С. Г. Моден, А. А. Эйлер и еще не состоящая в штате девица Россет (будущая мемуаристка){399}. Но предстоящая ночь обещала быть тревожной. В дневнике Александры Федоровны 13 июля сделана следующая запись: «Что это была за ночь! Мне все мерещились мертвецы. Я просыпаюсь от каждого шороха. В 7 часов Николая разбудили. Двумя письмами Кутузов и Дибич доносили, что все прошло без каких-либо беспорядков; виновные вели себя трусливо и недостойно, солдаты же соблюдали тишину и порядок…»{400}

Итак, сообщение было передано императору в 7 часов утра 13 июля. Трудно сказать, как возникла легенда о сцене у пруда, возле которого Николай якобы забавлялся игрой с собакой, бросая ей платок, когда ему сообщили о казни. Основанием для этой сцены, вошедшей в роман М. Д. Марич «Северное сияние» и поставленный по нему кинофильм «Звезда пленительного счастья», послужили, вероятно, рассказы А. О. Смирновой-Россет. Она писала: «В тот день, когда произнесен был указ над обвиненными 14 числа, приехал старый князь Лопухин и прочел государю весь лист. Государь купал в канаве своего терьера и бросал ему платок. Камердинер пришел ему сказать, что приехал князь Лопухин. Он сказал, что он направится в свой кабинет, а за ним «Гусар». Я взяла платок и сдуру отдала его камердинеру»{401}. А. С. Пушкин в дневниковой записи от 3 марта 1834 года отнес этот эпизод к полудню 13 июля{402}. Как отмечается в комментариях к последнему изданию воспоминаний А. О. Смирновой-Россет, описываемая сцена могла иметь место, но только не 13-го, а 12 июля, то есть в день вынесения приговора{403}. В целом, память не подвела мемуаристку. Она не ошиблась даже в кличке собаки. Во всяком случае, в более поздних записях в «Гардеробной сумме государя императора» за 1847–1851 годы упоминаются расходы на стрижку собаки «Гусар» (с 1851 года также «Драгуна», а с 1850 года еще и «Муфты»){404}. Пудель «Гусар» изображен на малахитовом прессе 1846–1850 годов (экспозиция «Коттеджа»), Вероятно, новые собаки получали старые клички.