Николай Павлович почтительно должен был внимать и советам того, кого еще недавно именовал «императором» — цесаревича Константина. Спустя много лет в разговоре с П. Д. Киселевым Николай I заметил по поводу принципа наследования: «…Представьте, я впитал этот принцип так глубоко, что пока мой брат Константин был жив, я, несмотря на его отказ от трона, всегда считал себя лишь его лейтенантом и не предпринял ни одного важного поступка, предварительно не обсудив с ним»{405}. Так вот, получив сообщение Николая Павловича о «петербургских событиях», цесаревич трижды прочел отчет и в письме от 22 декабря 1825 года писал брату: «Нужно разыскивать подстрекателей и руководителей и, безусловно, найти их путем признаний со стороны арестованных. Никаких остановок до тех пор, пока не будет найдена исходная точка всех этих происков…»{406} Давая советы брату, цесаревич в то же время отказывался приехать в Петербург, аргументируя это тем, что его присутствие более полезно для дела в Варшаве. В ответном письме цесаревичу от 29 декабря того же года Николай Павлович отмечал: «Я держусь правила обрушиваться лишь на тех, которые разоблачены». А через месяц, 29 января 1826 года, добавлял: «… Если Богу будет угодно, я дойду до дна озера»{407}.
Самых суровых мер против мятежников требовала и властная мать Николая, вдовствующая императрица Мария Федоровна. Утром 13 июля 1826 года, получив известие о казни, Николай пишет матери из Царского Села: «Пишу на скорую руку — два слова, милая матушка, желая Вам сообщить, что все совершилось тихо и в порядке, гнусные и вели себя гнусно, без всякого достоинства…»{408} Затем, в 9 часов утра, Николай Павлович принял И. И. Дибича, а в 12 часов — А. Н. Голицына и статс-секретаря Р. И. Ребиндера{409}. Времени на игры с «Гусаром» в полдень, при всей любви Николая Павловича к своим собакам, явно не оставалось, тем более что после приема он отправился в Петербург и следующее письмо матери пишет, уже узнав некоторые подробности казни: «Час тому назад мы вернулись сюда и, по полученным сведениям, вроде все спокойно… Пять казненных проявили большое чувство раскаяния и особенно Каховский, который, идя на казнь, сказал, что молится за меня. Его единственно я жалею… Завтра мы на площади отслужим молебен; эстрада находится как раз на том месте, где погиб несчастный Милорадович»{410}. Строки письма о молебствии уточняются записью за этот же день в Камер-фурьерском журнале, где сообщается о повестке, разосланной от двора: «Соизволили в будущую среду, то есть сего июля 14-го дня пополудни в 1/2 7 часа съезжаться всем знатным обоего пола особам, а также гвардии и армии штаб- и обер-офицерам во временную Адмиралтейскую Исаакиевскую церковь для принесения благодарности Господу за избавление России от бунта, открывшегося 14 декабря прошлого 1825 г., и быть дамам в белом русском платье, а кавалерам в праздничных кафтанах»{411}.
Вынесение смертного приговора далось Николаю Павловичу нелегко. Императрица Александра Федоровна в дневнике за 13 июля свидетельствует: «Мой бедный Николай так много перестрадал за эти дни! К счастью, ему не пришлось самому подписывать смертный приговор»{412}. Предположение о том, что при вынесении приговора члены Верховного уголовного суда старались предвосхитить желание императора, лишено оснований{413}. Более того, необходимо учитывать влияние на позицию Николая I в целом более жесткого мнения многих членов суда о необходимости сурового наказания. Как отмечал автор многих исторических трудов и публикаций великий князь Николай Михайлович (внук Николая Павловича), А. И. Чернышев, П. В. Голенищев-Кутузов, А. Н. Потапов были известны своим подобострастием; Д. Н. Блудов — «либерализмом на словах» и «только граф Бенкендорф считался более самостоятельным и все время старался смягчить государя…»{414}. По мнению августейшего историка, «весь сонм окружающих царедворцев, большинство их, думали исключительно о своем благополучии и старались выслужиться перед молодым, неопытным и мало известным новым самодержцем России, внося только смущение в чуткую душу Николая Павловича»{415}.
На третий день после казни декабристов, 16 июля 1826 года, в 8 часов утра Николай Павлович с Александрой Федоровной отправились из Царского Села в «первопрестольный град» Москву в коляске в сопровождении различных лиц для предстоящей коронации, состоявшейся 22 августа того же года.
Общество по-разному отреагировало на приговор суда. Большинство считало его справедливым и законным, либеральное фрондирующее меньшинство — ужасным. «Во всякой другой стране, — писал М. С. Воронцов, — более пяти были бы казнены смертью»{416}. «Как нелеп и жесток доклад суда», — отметил в своем дневнике находившийся тогда далеко от Петербурга князь П. А. Вяземский{417}. Получив конфиденциально от В. В. Стасова копию записки Николая Павловича с описанием ритуала казни декабристов, Л. Н. Толстой писал в благодарственном письме от 9 июня 1878 года, что для него «это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня»{418}. «Это какое-то утонченное убийство!» — возмущался Л. Н. Толстой{419}. Но возмущался он задним числом, а в юности принадлежал к числу тех, кто обожал и любил императора. При закладке храма Христа Спасителя в 1839 году он был счастлив, увидев царя издали{420}. При всем нелицеприятном отношении к Николаю I в зрелом возрасте не он дал название своему очерку «Николай Палкин», а его первые публикаторы. Проводя же исторические параллели, писатель как-то заметил: «За время Николая I не было от его деспотического правления столько озлобления, как от нынешнего конституционного государственного строя»{421}.
Расследование обстоятельств 14 декабря — это, в сущности, первое серьезное государственное дело молодого императора. Традиционным стало обвинение Николая Павловича в лицемерии во время допросов, как, впрочем, и признание его умения найти к каждому арестанту индивидуальный подход. Историк и литературовед П. Е. Щеголев писал: «Боязнь, как бы следствие чего-либо не оставило неоткрытым, заставила Николая Павловича стать во главе следственной комиссии, заставила не только неустанно следить за всеми ее действиями, но и самому опуститься до роли производящего дознание…»{422} Допуская в известной степени справедливость этих слов, можно все же предположить, что во многих случаях Николаю Павловичу и не нужно было притворяться. Честь мундира, забота о благе Отчизны и исполнение долга перед Россией — так, как он его понимал, — не были для него пустыми фразами. Общественное для него всегда было выше личного. Хорошо знавший императора граф П. Д. Киселев вспоминал: «Государь любил повторять, что без принципа власти нет общественного блага, что это значит исполнять долг, а не пытаться завоевать популярность слабодушием, что народами следует управлять, а не заискивать перед ними, что любовь должна приобретаться благодаря справедливости, что царь, угодничающий перед толпой, в конце концов, неизбежно вызывает безразличие, а потом и презрение»{423}.
Нелюбовь ко всему тайному, даже из лучших побуждений, также во многом была обострена декабристским заговором. Великая княжна Ольга Николаевна вспоминала о встрече в Петербурге в 1841 году своего отца с принцем Вильгельмом (будущим королем и императором Вильгельмом I), записавшимся в масоны. Николай Павлович заявил по поводу тайных союзов: «Если их цель действительно благо Родины и ее людей, то они могли бы преследовать эту цель совершенно открыто. Я не люблю секретных союзов: они всегда начинают как будто бы невинно, преданные в мечтах идеальной цели, за которой вскоре следует желание осуществления и деятельности, и они по большей части оказываются политическими организациями тайного порядка. Я предпочитаю таким тайным союзам те союзы, которые выражают свои мысли открыто»{424}.