Выбрать главу

– В. Видите? В. Ведь имя вашей невесты с В?

– Какой невесты?

– Вот те на! Хорош жених – невесту забыл! Ай-ай-ай, разве так можно? И чего вы от меня таитесь? Я же знаю, мне Пущин сказывал: у вас в Петербурге – невеста красавица: имя – с В… Василиса, что ли? Валериан да Василиса. Вот как ладно, – с одной буквы оба имени! – рассмеялась она звонко, как будто весело, а глаза были грустные.

«Почему с В? Ах да, «Вольность», – догадался Голицын и вспомнил:

Мы ждём, в томленье упованья, Минуты вольности святой, Как ждёт любовник молодой Минуты сладкого свиданья.

А знаете, князь, ведь это, может быть, и не так? – вдруг перестала смеяться и посмотрела на него строго, почти сурово.

– Что не так?

– Да вот насчёт любви. Но любовь спасёт от Хо.

-А что?

– Не знаю, не умею сказать. Есть такие стишки – покойный папенька их очень любил:

В смиренье сердца надо верить И терпеливо ждать конца, –

сказала тихо, но в этой тишине была такая сила, что Голицын посмотрел на неё с удивлением: только что была дитя, и вот – женщина.

В эту минуту возок, съезжая с косогора, наклонился набок и едва не опрокинулся. Маринька в испуге вскрикнула и, схватившись за ручку сиденья, положила нечаянно руку на руку Голицына. Он крепко сжал её и наклонился близко к самому лицу её. Она чуть-чуть откинулась, хотела отнять руку, но он не пустил.

– Marie, – послышался невнятный голос Нины Львовны за перегородкою.

Маринька прислушалась, но не ответила. И оба притаились в темноте, как дети, которые шалят.

– А у вас над бровью мушка, – прошептал он смеющимся шёпотом.

– Не мушка, а родинка, – ответила она таким же весёлым шёпотом. – Когда я была маленькой, дети дразнили меня: «У Мариньки родинка – Маринька уродинка!»

Он склонился к ней ещё ближе, и она ещё дальше откинулась.

– Родная, родная, милая! – прошептал он так тихо, что она могла бы не слышать, если б не хотела.

– Marie, oh es tu done, mon enfant?[6] – позвала Нина Львовна уже внятным, проснувшимся голосом.

– Здесь, маменька! Я сейчас… А вот и станция!

Возок остановился. Красные огни и чёрные тени в оконце забегали. Маринька встала.

– Не уходите, – шепнул Голицын.

– Нельзя. Маменька будет сердиться.

Он всё ещё держал её за руку. Вдруг поднёс руку к губам и поцеловал, куда никто не целует, – в ладонь, тёплую, свежую, нежную, как чашечка цветка, солнцем нагретая.

На ночь пересела к нему, по обыкновению, Палашка, а днём – Маринька. Госпожа Толычёва перестала церемониться и позволяла дочери сидеть с ним сколько угодно.

Но потому ли, что Нина Львовна не спала и могла их слышать, или потому, что Маринька сама вдруг замкнулась, насторожилась после вчерашнего, – разговор был неловок и незначителен. Она рассказывала о своём житье в Черёмушках. В рассказе всё было просто и буднично, но стариной незапамятной веяло от него, как милою сказкою.

В конце липовой аллеи с грачиными гнёздами, на самом обрыве, над тихою речкою Каширкою – дедушкина беседка с полустёртою на фронтоне надписью: «Найтить здесь спокойство». В этой беседке Маринька читала «Удольфския Таинства» госпожи Радклиф и «Страданья Ортенберговой фамилии» господина Коцебу. Вообще любила читать «ужасное и чувствительное». А зимою, в сумерки, когда в полутёмной гостиной голубой свет луны сквозь обледенелые окна смешивался с красным светом лампадки из маменькиной спальни, кузина Адель пела под клавикорды старинные песенки, такие глупые, такие нежные:

Звук унылый фортепьяно,

Выражай тоску мою.

Или ещё:

Уж пробил час, и нам расстаться, Быть может, должно навсегда! Ах, льзя ль не плакать, не терзаться? Бог весть, увидимся ль когда.

И Маринька, слушая, плакала.

Верила в гаданья, приметы вещие, которым научила её старая няня Петровна: если увидит нитку на полу или круг на песке от лейки – ни за что не переступит. Знала, что, когда топится печка и летят искры, – будут гости; а когда петух поёт в необычное время, – надобно снять его с насеста и пощупать ноги: тёплые – к вестям, холодные – к покойнику.

Была хозяйка куда лучше маменьки. У них, в Серпухове, дёшево всё: мясо – пять копеек за фунт, пара цыплят – пятьдесят, огурцы – сорок за четверик. Умела их солить, как никто во всём уезде. И рукодельница была искусная. Раз начесали шерсти из овечьих душек – что у овец на груди и под шеей, – вымыли и привезли. А Пелагея у них славно прядёт, – вышла мягкая, чудесная шерсть, но белая вся, а узор без теней вышивать нельзя. Что ж бы вы думали? Сама выкрасила, и очень недурно; прекрасный коврик вышила.

вернуться

6

Мария, где же ты, моё дитя? (фр.)