Выбрать главу

– Во-первых, mon cher, не взыщи, что я тебя принимаю в таком неглиже. Je prends un bain d'air[149] по совету моего доктора, а во-вторых, потрудись… мм… нужно тебе составить… дело… ммм… совершенно безотлагательно… Ну, ты знаешь, конечно, какая история вышла…

Евгений Петрович не знал, но дипломатически промолчал, потому что граф не терпел вопросов.

– Ну-с вот… надо составить…

Бенкендорф по обыкновению говорил с паузами чуть ли не после каждого слова. Говоря, он продолжал ходить, иногда приближался к Самсонову, и тот от ужаса и отвращения, что граф может коснуться его, стоял, вытянув по швам руки, до боли напрягая мышцы, чтоб не сдвинуться с места. В этом своём виде его принципал походил на старую, с облезлой шерстью обезьяну. Дряблая грязно-коричневого цвета кожа висла на груди и на животе толстыми противными складками, худые, с высохшими икрами ноги были слишком тонки для такого туловища, длинные, со скрюченными пальцами руки свисали чуть не до колен, иногда руки поднимались, сгибаясь как какие-то неисправные рычаги, – граф потирал себе грудь и живот.

– Да… надо составить… это ты умеешь… циркуляр секретный… в ценсуру… в Москву и в города и вообще… так… понял?

Евгений Петрович утвердительно наклонил голову.

– …Чтобы никаких там… мм… некрологов, статей… и так говорят слишком много…

Положение Евгения Петровича становилось затруднительным.

– Позвольте, ваше сиятельство, но ведь он… – решился он наобум.

Граф перебил с поспешностью:

– Ты хочешь сказать, пока ещё жив… Э, всё равно, не нынче, так завтра, не завтра, так в пятницу… всё равно умрёт… положение его безнадёжно… и слава Богу, и слава Богу… с кем другим, а с Пушкиным мы хлопот имели достаточно…

«Пушкин! Пушкин умирает!» – подумал Евгений Петрович, поражённый тем ли, что он до сих пор не знал этого, иди тем, что человек, которого он видел всего несколько дней назад полным сил и здоровья, так безжалостно приговорён к смерти.

Незнакомое чувство острой щемящей жалости вкралось в сердце Евгения Петровича. Он вспомнил сплетни, которые слышал, вспомнил, что говорили в свете о Пушкине в последнее время, вспомнил чью-то осторожную и опасливую догадку, которую передавали под величайшим секретом. Пушкин вдруг показался ему близким, родным, как брат, как соучастник, сроднившийся одинаковой страшной судьбой.

Бенкендорф помолчал, потом, не отводя глаз, продолжал:

– Это, mon cher, моя к тебе просьба… нельзя пренебрегать и сплетнями… направлять, сдерживать… но у меня никого нет… не могу же я послать какого-нибудь там жандармского штаб-офицера, ведь они все левой ногой сморкаются… ну, вот… надеюсь, ты понял. И потом… – здесь последовала пауза, продолжавшаяся очень долго, – …и потом переписку… нужно будет последить и за перепиской…

Если бы за минуту до того Евгений Петрович не пережил нового и странного для него чувства к умирающему Пушкину, если бы оно не всколыхнуло его собственной неотступно преследовавшей муки, если бы этот сделавшийся содержанием всей его жизни и безответный вопрос не встал перед ним снова, вряд ли бы он ответил так Бенкендорфу. Он сам понимал, что это наивно, что таким путём он всё равно ничего не узнает и не раскроет, но что-то наперекор рассудку подмывало и толкало:

«Загляни, только загляни. А может…»

– В своё время я просил ваше сиятельство, – проговорил он тоном, обычным при разговорах с начальством, – не употреблять меня по секретной части. Но я готов исполнить любое приказание вашего сиятельства и буду счастлив, зная, что приношу пользу отечеству.

IV

Корнета Лермонтова полковые приказы полагали «больным на дому» чаще других.

В лейб-гусарском полку такие «больные» вообще никогда не переводились. Покидая Царское для кутежей или балов в столице, нужно было оставить какое-то основание своему отсутствию, – обычай и время узаконили «болезнь на дому».

Но Лермонтов «хворал» и не всегда по обычаю. Иногда, подав рапорт о болезни, он по нескольку дней не выходил из дому, больной или здоровый не покидал постели. Его сожитель, однополчанин, друг и кузен Монго-Столыпин, терял тогда терпение от невозмутимого равнодушия, в какое погружался неугомонный Маешка. Никаким амурным приключением, никакой лихой пирушкой, никаким балом и обществом в столице соблазнить его в таких случаях было невозможно. Редко читая, чаще без книги, он проводил часы, лёжа на диване в каком-то молчаливом оцепенении. В доме тогда все ходили на цыпочках. Михаила Юрьевича боялись потревожить лишний раз вопросом, что он желает к обеду, докладом, кто его спрашивал.

вернуться

149

Я принимаю воздушную ванну (фр.).