Князь Евгений был первенец от второго брака князя Петра Николаевича Оболенского на Анне Евгеньевне Кашкиной, дочери генерал-аншефа, тульского наместника[27] при императрице Екатерине II. После смерти княгини Анны родная сестра её Александра Евгеньевна, фрейлина императрицы Марии Фёдоровны, заменила детям покойную мать.
Когда молодой Оболенский поступил в гвардейский Павловский полк и переехал на житьё в Петербург, тётка его, Анна Гавриловна Кашкина, поручила ему, как старшему, надзор за своим единственным сыном Серёжей, совсем ещё молоденьким мальчиком, шалуном и повесою, служившим в том же полку. Язычок у Серёжи был острый, как бритва. Однажды пошутил он над полковым товарищем, поручиком Свиньиным, и тот вызвал его на дуэль. Оболенский, узнав об этом, поехал к обиженному и объявил, что дуэли не бывать, Сергей – мальчишка, на которого сердиться не стоит, а уж если Свиньин хочет непременно драться, то пусть дерётся с ним, Оболенским. Свиньин принял вызов, дрался и был убит.
Человек добрый, не способен мухи обидеть – нравом весь в отца, в Одуванчика, – князь Евгений был так потрясён этим убийством, что заболел; но виноватым себя не считал и никаких угрызений совести не чувствовал: думал, что убийство на дуэли – не преступление, а несчастие; к тому же дрался не за себя, а за брата, единственного сына матери, почти ребёнка, которого нельзя было спасти иначе. Мысли эти так успокоили его, что когда он выздоровел и вернулся к прежней, рассеянной жизни, то забыл обо всём. Но вспомнил. Опять забыл, опять вспомнил – и так много раз, пока наконец не почувствовал, что никогда не забудет, и чем дальше, тем воспоминание живее, острее, невыносимее. И хуже всего было то, что он сам не понимал, что с ним; продолжал считать себя невинным, а между тем мучился так, что бывали минуты, когда ему казалось, что он сойдёт с ума или наложит на себя руки.
В одну из таких минут начал молиться, почти бессознательно повторяя слова детских молитв – «Отче наш», «Богородицу», – и стало легче. С тех пор часто молился и мало-помалу оживал, как человек полузадохшийся, который начинает дышать.
Наконец понял, что ему становится легче только тогда, когда он перестаёт себя извинять, принимает всю тяжесть вины и считает себя самым обыкновенным убийцею, нисколько не лучше, а, может быть, хуже тех, что режут людей на больших дорогах; понял, что нельзя оправдать, а можно только искупить вину. Но ещё не знал как. Думал бросить всё и уйти в монастырь, но чувствовал, что этого мало: легче уйти, чем остаться в миру. Надо было деваться куда-нибудь, и он поступил сначала в ложу «каменщиков», а оттуда – в Северное тайное общество. И скоро почувствовал, что здесь найдёт то, что искал, – свой искупительный подвиг.
Внутренне изменился до неузнаваемости, а наружно оставался тем же блестящим гвардейским поручиком с довольно приятным, но обыкновенным лицом, здоровым, гладким, белым и румяным, круглым, безусым и безбородым; моложе своих лет – ему было двадцать девять.
По приезде Голицына из Василькова Оболенский часто видался с ним и с жадностью слушал рассказы его о Южном обществе, о славянах, о Сергее Муравьёве и его «Катехизисе». Главную мысль Муравьёва о свободе с Богом он сразу понял.
Утром 13 декабря от Рылеева Оболенский с Голицыным пошли к Трубецкому.
На Английскую набережную, где жил Трубецкой, можно было пройти от Синего моста прямо по Вознесенскому. Но после душной рылеевской комнаты им захотелось подышать свежим воздухом, и, решив сделать крюк, пошли по набережной Мойки, к Поцелуеву мосту, чтобы, завернув направо за угол Морских казарм, выйти на Галерную.
В середине города было мало ещё снега, но здесь – на пустынной Мойке – всё уже бело, тихо, сонно и мягко. Между белым пуховиком земли и серым пологом неба жёлтенькие низенькие домики спали непробудным сном. И в этой уютной, как будто деревенской, тихости, серости, сонности казался невозможным завтрашний бунт, как в зимнем небе – молния.
Прохожих – ни души: можно было говорить, как у себя в комнате.
– Трубецкой знает, что завтра? – спросил Голицын.
– Нет. Мы ему скажем.
– А правда, говорят, будто он охладел к Обществу?
– Может быть, и правда.
– Трусит, что ли?
– Не думаю. На Шевардинском редуте, под ядрами, четырнадцать часов простоял так спокойно, как будто играл в шахматы. Но храбрость солдата – не храбрость заговорщика. Под Луценом, когда французы из сорока орудий громили нашу гвардию, Трубецкой вздумал пошутить над поручиком фон Боком; подошёл к нему сзади и бросил ком земли, а тот свалился без чувств. Так и сам он, может быть, завтра свалится. Для такого дела, как наше, нет человека менее пригодного. Нерешителен и вежлив – вежлив до сумасшествия. Себя и других готов погубить, только бы не сделать какого невежества. И революции хочет вежливой – революции на розовой воде. Это одно; а другое – слишком благополучен: молод, богат, знатен, женат на прелестной женщине. Евангельский юноша, который отошёл с печалью от Господа, потому что у него было большое имение…
27
Имеется в виду Кашкин Евгений Петрович (1737 – 1796) – генерал-губернатор тобольский и пермский, наместник в Туле, генерал-аншеф.