Выбрать главу

– В такую минуту отойти – подлость! – воскликнул Голицын.

Оболенский посмотрел на него немного исподлобья, пристальным взором умных и добрых глаз, слегка прищуренных, как будто улыбающихся, а на самом деле без всякой улыбки, серьёзных, даже печальных.

– Нет, тут не подлость.

– А что же?

– Да вот, пожалуй, то самое, о чём говорил давеча Рылеев: не делатели, а умозрители. Планщики, теоретики, лунатики. Ходим по крыше, по самому краю, а назови любого по имени – упадёт и разобьётся оземь. Всё наше восстание – Мария без Марфы, душа без тела. И не мы одни – все русские люди такие же; чудесные люди в мыслях, а в деле – квашни, размазни, точно без костей, мягкие. Должно быть, от рабства. Слишком долго были рабами.

– Послушайте, Оболенский, а ведь дело плохо. Завтра восстание, а диктатор наш думает, как бы изменить повежливей. И зачем такого выбрали? Чего смотрел Рылеев?

– Ну, где же Рылееву? Ведь он совсем людей не знает. И себя-то самого не знает. Видели, как мучается, а отчего – не знает.

– А вы знаете?

– Кажется, знаю.

– Отчего же?

– От крови, – произнёс Оболенский тихо, слегка изменившимся голосом.

– От какой крови?

– Кровь надо пролить, убить, – продолжал он ещё тише. – Всё обдумал, решил, расчёл, как по пальцам. Помните Пестелев счёт: сколько будет жертв? Тогда Рылеев не захотел, ужаснулся, а теперь сам считает: одного государя убить мало – надо всех членов царской фамилии. Убийство одного не только не будет полезно, но, напротив, пагубно для цели Общества: разделит умы, составит партии, взволнует приверженцев царского дома и породит войну междуусобную. С истреблением же всех все поневоле примирятся и новое правление установится. Да, обдумал, решил, расчёл, как по пальцам, а что-то мешает. И сам не знает что, оттого и мучается.

– А вы и это знаете?

– Знаю, – ответил Оболенский и замолчал. Голицын – тоже, и обоим стало вдруг неловко, как будто стыдно смотреть друг другу в глаза. Какая-то тяжесть навалилась на них, и чем дольше молчание, тем больше тяжесть.

Завернули с Мойки на Крюков канал. Здесь было ещё пустыннее, глуше, только снег хрустел под ногами. Видели, что никого нет, но казалось, что кто-то за ними идёт и подслушивает.

– Я знаю, что нельзя убить, – проговорил наконец Оболенский так странно внезапно, что Голицын посмотрел на него с удивлением.

– Почему нельзя? Грех?

– Не грех, а просто нельзя, невозможно.

– Как невозможно? Убивают же люди друг друга.

– Убивают в безумии, в беспамятстве, нечаянно, а нарочно, в полном рассудке – нельзя. Решить: убью – и убить, этого человек не может.

– Ну, нет, может.

– Скажите пример.

– Да вот хоть война или смертная казнь.

– Это совсем другое. Казнит закон, а закон слеп, лица человека не видит – один закон для всех. И на войне тоже все убивают всех, а кто кого – неизвестно, лица не видно. А тут лицо, лицо – главное. Увидеть человека в лицо и убить – вот что невозможно. Не понимаете?

– Не понимаю, – вдруг почему-то рассердился Голицын. Вспомнил своё согласие с Пестелем – «всех до корня истребить», – и оно показалось ему лёгким по сравнению с этой тяжестью, которая теперь навалилась на них. – Вы как-то странно говорите, Оболенский, как будто что-то знаете, – заглянул ему прямо в лицо и увидел, что он покраснел густо-густо, до ушей, до корня волос; так краснеют маленькие дети, когда готовы расплакаться.

– Да, знаю, – проговорил Оболенский с усилием и вдруг начал бледнеть, бледнеть и побледнел, побелел как полотно. – А вы, может быть, не знаете, Голицын, что я человека убил, – прошептал почти беззвучным шёпотом, и побелевшие губы улыбнулись так, что у Голицына сердце упало.

– Простите, Евгений Петрович, ради Бога! Вы меня не так поняли… Ну, какое же. это убийство – на дуэли?