– Ах, Боже мой, не в этом дело! Ну, если непременно хотите знать кто… – залепетал Голицын и вдруг покраснел, растерялся, как маленький мальчик. – Ну, Фома Фомич заплатил, вот кто…
– Фома Фомич? Откуда же он деньги взял? Ведь он ещё беднее нашего.
– А, право, не знаю, откуда. Должно быть, у бабушки…
– У бабушки? Да ведь маменька ещё сегодня утром говорила с бабушкой, просила хоть часть заплатить, и бабушка ей наотрез отказала. Зачем вы говорите неправду, князь? Что у вас на уме? – посмотрела на него Маринька долго, пристально. – Валериан Михайлович, сейчас же, сейчас же говорите, кто заплатил, а если не скажете, я Бог знает что подумаю…
Он молчал, и она вдруг поняла. Побледнела и встала, не сводя с него глаз.
– Так это вы?.. Ну, спасибо, князь! Вы очень добры. Сжалились над бедною девушкою, облагодетельствовали… Но как же вы не подумали, что мы хоть и бедные, а, может быть, не захотим принять вашего подарка… милостыни? Если бы у вас была хоть капля не дружбы, а уважения ко мне и к маменьке, вы бы этого не сделали. А впрочем, я сама виновата, сама позволила… глупая девчонка… глупая… глупая…
Закрыла лицо руками, опустилась на стул и заплакала. Худенькие плечики вздрагивали. Из-под сбившейся косынки обнажилась тоненькая шея и полудетская грудь; на этой груди, то поднимавшейся, то опускавшейся от слёз, выступали под смуглой кожей тонкие ключицы, тоже полудетские.
«Дурак! Дурак! Что я наделал!» – схватился Голицын за голову. Не знал, что для него в эту минуту важнее – освобождение России, восстание, революция или эта плачущая девочка.
Маринька встала и, не отнимая рук от лица, пошла к двери. Голицын бросился к ней.
– Маринька… Марья Петровна, постойте, постойте, не уходите, дайте сказать, выслушайте, ради Бога, выслушайте!
– Пустите! Пустите!
Но он не пускал, держал её за руки.
– Ну, дайте же, дайте сказать! Не могу я так, Маринька! Ведь вот сейчас уйдёте, и, может быть, никогда не увидимся…
Она остановилась, прислушалась.
– Только минутку… Я только хочу… Да сядьте же, сядьте, – умолял он, тащил её за руку.
И она покорилась, пошла за ним, села на прежнее место.
– Дурак! Дурак! Все умные люди дураки ужасные, это обо мне сказано, – торопился он, сбивался и путался. – Ну и пусть дурак! Но если б я знал, что так выйдет… Неужели вы меня таким подлецом считаете? Я хотел – просто… Вы сами намедни сказали, что можно – просто… Ведь вы не знаете, Маринька, в каких я сейчас обстоятельствах. Помните сказку: странник и верблюд в пустыне; верблюд взбесился, странник в колодец бросился, а там куст малины… Ах, не то, не то! Я всё не то говорю. Я с ума схожу, Маринька… Не могу я вынести, что вы себя губите, потому что Аквилонов – гибель, хуже всякой гибели… Вы давеча сказали, что почти верите, что я ваш друг… Как это скучно, как страшно, что всё в жизни – п о ч т и, ничего – с о в с е м не бывает… Ах, не то, опять не то… Погодите, что я хотел?.. Да, если бы ваш друг, почти друг, шёл на смерть, на поединок, из которого, может быть, жив не вернётся, и пожелал вам сделать добро – заплатить этот проклятый долг за Черёмушки, чтобы спасти вас от гибели, – неужели вы не приняли бы, отказали бы в последней воле умирающему?
Она перестала плакать, отняла руки от лица и, ещё не понимая слов, вслушивалась в голос его, вглядывалась в лицо, простое, милое, детское и такое жалкое, что опять, как тогда, в первые минуты сближения, сердце её сжималось от страха, как будто чуяло, что этому человеку грозит беда – и надо помочь ему, остеречь, спасти.
– Я так и знала! Я так и знала! – всплеснула она руками. – Говорите, сейчас же говорите! Что это значит? Какая смерть? Какой поединок?
– Не спрашивайте, Маринька. Я не могу сказать.
– Невеста?
– Какая невеста?
– Опять забыли? Невеста у вас…
– Никакой невесты нет. Ведь я же вам говорил…
– Говорили, что нет, а может быть, есть?
– Зачем вы мне не верите, Маринька? Разве не видите, что я говорю правду?
– Так что же, что? Да говорите же! Зачем вы меня мучаете? Что вы со мною делаете?
– Не могу сказать, – повторил Голицын.
От Фомы Фомича Маринька слышала, что «время теперь такое страшное», – император Константин Павлович отказался от престола, и войска должны присягнуть Николаю, а если не присягнут, то может быть бунт. «Уж не это ли?» – подумала с вещим ужасом.
– Я вам давеча неправду сказала, что почти верю вам. Не почти, а совсем. И что бы ни случилось, буду верить всегда. А только страшно, как страшно – знать и не знать. И что со мною будет, Господи!.. Валериан Михайлович, милый, а нельзя, чтоб этого не было?