Выбрать главу

– Постой, мне надо тебе два слова сказать, – остановил его Рылеев.

Каховский поморщился.

– Ох, ещё говорить! Зачем?

– Ну, можно и без слов.

Рылеев отвёл его в сторону, вынул что-то из бокового кармана и потихоньку сунул ему в руку.

– Что это? – удивился Каховский и поднял руку. В ней был кинжал.

– Забыл? – спросил Рылеев.

– Нет, помню, – ответил Каховский. – Ну, что ж, спасибо за честь!

Это был знак, давно между ними условленный: получивший кинжал избирается Верховною Думою Тайного общества в цареубийцы.

Рылеев положил ему руки на плечи и заговорил торжественно; видно было, что слова заранее обдуманы, сочинены, может быть, для потомства: «Будет и о нас страничка в истории», как давеча сказал Бестужев.

– Любезный друг, ты сир на сей земле. Я знаю твоё самоотвержение. Ты можешь быть полезней, чем на площади: убей царя.

Рылеев хотел его обнять, но Каховский отстранился.

– Как же это сделать? – спросил он спокойно, как будто задумчиво.

– Надень офицерский мундир и рано поутру, до возмущения, ступай во дворец и там убей. Или на площади, когда выедет, – сказал Рылеев.

Что-то медленно-медленно открывалось в лице Каховского, как у человека, который хочет и не может проснуться; наконец открылось. Сознание блеснуло в глазах, как будто только теперь он понял, с кем и о чём говорит. Лунатик проснулся.

– Ну, ладно, – проговорил, бледнея, но всё так же спокойно-задумчиво. – Я – его, а ты – всех? Ты-то всех – решил?

– Зачем же всех? – прошептал Рылеев, тоже бледнея.

– Как зачем? Да ведь ты сам говорил: одного мало, надо всех!

Рылеев этого никогда не говорил, даже думать об этом боялся.

Он молчал. А Каховский всё больше бледнел и как будто впивался в него горящим взором.

– Ну, что же ты молчишь? Говори. Аль и сказать нельзя? Сказать нельзя, а сделать можно?

Вдруг лицо его исказилось, рот скривился в усмешку, надменно оттопыренная нижняя губа запрыгала.

– Ну, спасибо за честь! Лучше меня никого не нашлось, так и я пригодился? А вы-то все что же? Аль в крови неохота пачкаться? Ну, ещё бы! Честные люди, благородные! А я – меня только свистни! Злодей обречённый! Отверженное лицо! Низкое орудие убийства! Кинжал в руках твоих!

– Что ты, что ты, Каховский! Никто не принуждает тебя. Ты же сам хотел…

– Да, сам. Как сам захочу, так и сделаю! Пожертвую собой для отечества, но не для тебя, не для Общества. Ступенькой никому не лягу под ноги. О, низость, низость! Готовил меня быть кинжалом в руках твоих, потерял рассудок, склоняя меня. Думал, что очень тонок, а так был груб, что я не знаю, какой бы дурак не понял тебя! Наточил кинжал, но берегись – уколешься!

– Петя, голубчик, что ты говоришь! – сложил и протянул к нему руки Рылеев с мольбою. – Да разве мы не все вместе? Разве ты не с нами?

– Не с вами, не с вами! Никогда я не был и не буду с вами! Один! Один! Один!

Больше не мог говорить – задыхался. Весь дрожал, как в припадке. Лицо потемнело и сделалось страшным, как у одержимого.

– Вот тебе кинжал твой! И если ты ещё когда-нибудь осмелишься, – я тебя!.. – одной рукой занёс кинжал над головой Рылеева, другой – схватил его за ворот. Оболенский и Голицын хотели кинуться на помощь к Рылееву. Но Каховский отбросил кинжал, – ударившись об пол, клинок зазвенел, – оттолкнул Рылеева с такою силою, что он едва не упал, и выбежал на лестницу.

Одно мгновение Рылеев стоял, ошеломлённый. Потом выбежал за ним и, нагнувшись через перила лестницы, позвал его с мольбой отчаянной:

– Каховский! Каховский! Каховский!

Но ответа не было. Только где-то далеко, должно быть из ворот на улицу, тяжёлая калитка с гулом захлопнулась.

Рылеев постоял ещё минуту, как будто ожидая чего-то; потом вернулся в прихожую.

Все трое молчали, потупившись и стараясь не смотреть друг другу в лицо.

– Сумасшедший! – произнёс наконец Рылеев. – Правду говорит Якубович: беды ещё наделает, погубит нас всех.

– Вздор! Никого не погубит, кроме себя, – возразил Оболенский. – Несчастный. Все мы несчастные, а он пуще всех. В такую минуту – один. Один за всех на муку идёт – больше этой муки нет на земле… И за что ты его обидел, Рылеев?

– Я его обидел?

– Да, ты. Разве можно сказать человеку: убей?

– «Сказать нельзя, а сделать можно?» – повторил Рылеев слова Каховского с горькой усмешкой.

Оболенский вздрогнул и побледнел, покраснел, так же как давеча, в разговоре с Голицыным.

– Не знаю, можно ли сделать. Но лучше самому убить, чем другому сказать: убей, – проговорил он тихо, со страшным усилием.