Выбрать главу

– А вот и Рылеюшка! Умаялся, бедненький? – подошёл Голицын к Рылееву и обнял его с особенной нежностью.

Чувствовал, что виноват перед ним: думал, что он проспит, а он всё утро метался как угорелый по всем казармам и караулам, чтобы набрать войска, но ничего не набрал, вернулся с пустыми руками.

– Мало нас, Голицын, ох как мало!

– Пусть мало, а всё-таки надо, всё-таки надо было начать! – напомнил ему Голицын его же слова.

– Да, всё-таки надо! Хоть одну минуту, а были свободны! – воскликнул Рылеев. – А где же Трубецкой? – вдруг спохватился.

– Чёрт его знает! Пропал – как сквозь землю провалился!

– Испугался, должно быть, и спрятался.

– Как же так, господа? Разве можно без диктатора? Что он с нами делает! – начал Рылеев и не кончил, только рукой махнул и побежал опять как угорелый метаться по городу, искать Трубецкого.

– Никаких распоряжений не сделали, согнали на площадь, как баранов, а сами спрятались, – проворчал Каховский.

И все притихли, как будто вдруг очнулись, опомнились; жуткий холодок пробежал у всех по сердцу.

Не знали, что делать; стояли и ждали. Собрались на площади около одиннадцати. На Адмиралтейской башне пробило двенадцать, час, а противника всё ещё не было, ни даже полиции, как будто всё начальство вымерло.

Думали было захватить сенаторов, но оказалось, что уже в восемь утра они присягнули и уехали в Зимний дворец на молебствие.

Солдаты, в одних мундирах, зябли и грелись горячим сбитнем[47], переминались с ноги на ногу и колотили рука об руку. Стояли так спокойно, что прохожие думали, что это парад.

Голицын ходил вдоль фронта, прислушиваясь к разговорам солдат.

– Константин Павлович сам едет сюда из Варшавы!

– За четыре станции до Нарвы стоит с первою армиею и Польским корпусом, для истребления тех, кто будет присягать Николаю Павловичу!

– И прочие полки непременно откажутся!

– А если не будет сюда, пойдём за ним, на руках принесём!

– Ура, Константин! – Этим криком всё кончалось.

А когда их спрашивали: «Отчего не присягаете?» – отвечали: «По совести».

Между правым флангом каре и забором Исаакия теснилась толпа. Голицын вошёл в неё и здесь тоже прислушался.

В толпе были мужики, мастеровые, мещане, купцы, дворовые, чиновники и люди неизвестного звания, в странных платьях, напоминавшие ряженых: шинели господские с мужицкими шапками; полушубки с круглыми высокими шляпами; чёрные фраки с белыми полотенцами и красными шарфами вместо кушаков. У одного – всё лицо в саже, как у трубочиста.

– Кумовьёв, значит, много в полиции, так вот, чтоб не признали, рожу вымазал, – объяснили Голицыну.

– Рожа черна, а совесть бела. Полюби нас чёрненькими, а беленькими нас всякий полюбит, – подмигнул ему сам чернорожий, скаля белые зубы, как негр.

У них было оружие: старинные ржавые сабли, ножи, топоры, кирки и те железные ломы, которыми дворники скалывают лёд на улицах, и даже простые дубинки, как, бывало, во дни пугачёвщины. А те, кто с голыми руками пришёл, разбирали поленницы дров у забора Исаакия и выламывали камни из мостовой, вооружаясь кто поленом, кто булыжником.

– И, видя такое неустроенное, варварское на всё российское простонародье самовластье и тяжкое притеснение, государь император Константин Павлович вознамерился уничтожить оное, – говорил мастеровой с испитым, злым и умным лицом, в засаленном картузе и полосатом тиковом халате, ремешком подпоясанном.

– По две шкуры с нас дерут, анафемы! – злобно шипел беззубый старичок дворовый, в лакейской фризовой[48] шинели со множеством воротников.

– Народу жить похужело, всему царству потяжелело! Томно так, что ой-ой-ой! – вздыхала баба с красным лицом и веником под мышкой, должно быть прямо из бани. А лупоглазая девчонка, в длинной кацавейке мамкиной, разинув рот, жадно слушала, как будто всё понимала.

– И, видя оное притеснение лютое, – продолжал мастеровой, – государь Константин Павлович, пошли ему Господь здоровья, пожелал освободить российскую чернь от благородных господ…

вернуться

47

Сбитень – горячий напиток, приготовлявшийся из воды, мёда и пряностей.

вернуться

48

Фриз – здесь: толстая, весьма ворсистая байка.