Выбрать главу

Пахло дымом берестовых растопок. Гудя, и потрескивая, и похлопывая заслонкой, топилась печка и освещала одну половину комнаты уютным светом, золотисто-розовым, а другую половину – голубовато-белое зимнее утро. Окна выходили в сад с опушёнными инеем старыми липами. По стенам, обитым штофом, жёлто-лимонным, выцветшим, кверху, под потолком, шёл лепной белый фриз – хоровод амуров пляшущих. Голые тела их от света печки порозовели – ожили.

«Какая весёлая комната!» – подумал Голицын, и ему самому вдруг стало весело.

Кошка не очень боялась Мариньки: шмыгнув мимо ног её, вскочила на постель и начала тереться мордой об ноги Голицына с громким мурлыканьем.

– Да брысь же, брысь, несносная!

– Ничего, Маринька, я уже выспался.

– Доброго утра, ваше сиятельство. Как почивать изволили?– спросил Фома Фомич, выходя из-за ширм. Паричок у него сбился на сторону, пудреная косичка растрепалась, длиннополый кафтан был измят; должно быть, всю ночь не ложился, а только прикорнул на канапе или в кресле, за ширмами.

– Отменно спал. Да что вы так беспокоитесь? Мне гораздо лучше, – сказал Голицын.

Маринька вгляделась в него и удивилась, обрадовалась: такая перемена в лице и в голосе.

– Ну и слава Тебе, слава Тебе, Господи! – перекрестился Фома Фомич, и детские глазки его, детская улыбка засветились такой добротой, что Голицыну стало ещё веселее.

– А закусить не угодно ли? Кофейку, яичек, бульонцу?

- Всего, всего, Фома Фомич. Ужасно есть хочется!

Вдруг насторожился, прислушался: глухой гул, подобный гулу далёкого пушечного выстрела, донёсся до него, так же как давеча ночью, в бреду. Но теперь он уже знал, что это не бред.

– Что это? Слышите?

– Нет, не слышу, – ответил Фома Фомич: был туг на ухо.

– Ну, вот, опять! Стреляют! Стреляют! Неужто не слышите?– вскрикнул Голицын, и глаза его загорелись надеждой. Приподнялся на постели, как будто готов был вскочить и бежать.

– Валерьян Михайлович, голубчик, ради Бога, лежите смирно. Фома Фомич, сбегайте, узнайте, что такое, – сказала Маринька.

Старичок выбежал в соседнюю комнату. Окна её выходили на двор. Здесь гул раздавался так явственно, что и он услышал. Подошёл к окну, подставил стул, влез на подоконник, открыл форточку, высунул голову и сразу понял. Вернулся к Голицыну.

– Ахти! Ахти! Вот так пальба артиллерийская! – замотал головой, засмеялся, младенчески всхлипывая. – Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, пальба неопасная: калитка в воротах дубовая, на чугунном блоке отпирается, а ворота со сводами, гулкие; дворник Ефим дрова носит на кухню: как хлопнет, так и загудит, точно из пушки выпалит.

Помолчал и прибавил с философическим вздохом, принюхивая медленно щепотку табаку из золотой табакерки с портретом императора Павла I и с надписью: «По Боге он один, я им и существую».

– Так-то, государь мой милостивый! Из примера сего видеть можно, сколь несовершенны и обольщению подвержены человеческие чувствования, сии наружные двери нашего истукана механического. Уж ежели хлопанье калитки от пушечной пальбы отличить не умеем, то много ли стоят все наши гаданья высокоумные о природе вещей и о законах естества сокровеннейших?

– А ведь о фрыштыке-то[74] мы и забыли, – спохватился Фома Фомич. – Сию минуту на кухню сбегаю. Кофейку, яичек, бульонцу, а может, и кашки рисовой?

Маринька только махнула рукою, и старичок выбежал. Голицын долго лежал с закрытыми глазами. Маринька, присев на край постели, молча гладила рукой руку его.

– Какое число? – наконец спросил он.

– Восемнадцатое.

– Значит, три дня. Заболел утром, во вторник?

– Да, во вторник. Камердинер с чаем вошёл и увидел, что вы лежите на постели, нераздетый, в жару и в беспамятстве.

– Бредил?

- Да.

– О чём?

– Да вот всё об этих выстрелах. И ещё о звере. Что какого-то зверя надо убить.

– А помните, Маринька, я вам говорил, что мы с вами увидимся? Ну, вот и увиделись…

Посмотрел на неё долго, пристально. Хотел спросить, знает ли она о том, что было Четырнадцатого, но почему-то не спросил, побоялся.

– Я всё знаю, – сама догадалась она. – Бабушкин дворецкий, Ананий Васильевич, был на Сенатской площади. Прибежал к нам вечером и рассказал. Он и вас видел…

Вдруг замолчала, наклонилась, обняла его, прижалась щекою к щеке его, спрятала лицо в подушку и заплакала.

– Ну, полно, Маринька, милая, девочка моя хорошая! Ведь вот, я с вами, и мы уже никогда…

вернуться

74

Кушанье.