Выбрать главу

Окно было густо замазано мелом, так что в камере даже в солнечные дни были вечные сумерки. В дверях прорублено оконце – глазок, с железной решёткой изнутри и тёмно-зелёной занавеской снаружи. Часовой, шагавший неслышно, в валенках, по коридору, устланному войлочными матами, иногда приподнимал занавеску и заглядывал в камеру. Арестанту нельзя было пошевелиться, кашлянуть, чтобы не появился наблюдающий глаз.

– Кто здесь? – спросил знакомый голос, и Голицын увидел в окне лихо закрученный ус Левашова.

– Михайлов, – ответил голос Подушкина.

«Почему Михайлов? Ах да, Валериан, сын Михайлов», – сообразил Голицын.

– Celui-ci a les fers aux bras et aux pieds[84], – сообщил кому-то Левашов, как будто показывал редкого зверя. И Голицыну почудилось, что в глазке промелькнуло лицо великого князя Михаила Павловича.

На стенах камеры были рисунки и надписи, большей частью полустёртые – должно быть, тюремщикам велено было соскабливать, – замогильная летопись прежних узников. Уцелели немногие.

Под женской головкой стихи:

Ты на земле была мой Бог. Но ты уж в вечность перешла. Молись же там…

Дальше стёрто; остались только два слова: «тебя увидеть». Под мужским портретом: «Брат, я решился на самоубийство». Под женским: «Прощай, maman, навеки». И рядом – слова Господни: «В темнице бых, и посетите Мя».

Открылась дверь, вошёл священник в пышно-шуршащей шёлковой рясе, с наперсным крестом и орденом.

– Князя Валерьяна Михайловича Голицына честь имею видеть? – стоя на пороге, церемонно раскланялся. – Не обеспокою?

– Сделайте одолжение, батюшка.

«Ну, слава Богу, коли поп, значит, не пытка, а казнь», – подумал Голицын и вспомнил Великого Инквизитора в «Дон Карлосе» Шиллера. Хотел подняться навстречу гостю, но грузно опустился, гремя кандалами. Тот подскочил, поддержал.

– Не ушиблись? Полпуда весу в ожерельице, шутка сказать.

– Нет, ничего. Что ж вы стоите, садитесь, – пригласил Голицын.

Гость поклонился опять так же церемонно и сел на стул.

– Позвольте представиться, отец Пётр Мысловский[85], Казанского собора протоиерей, здешних заключённых духовный отец и, смею сказать, – друг, чем и хвалюсь, ибо достойнейших людей дружбой и похвалиться не грех.

«Шпион, зубы заговаривает!» – подумал Голицын и вгляделся в него: рост огромный, сложенье богатырское; сановит, благообразен; великолепная рыжая борода с проседью: такие мужики бывают пятидесятилетние; и лицо мужицкое, грубоватое, но доброе и умное; маленькие, закрытые с боков нависшими веками, треугольные щёлки глаз, с тем выражением двойственным, которое часто бывает у русских людей: простота и хитрость.

– Ну а когда же казнь? – спросил Голицын, глядя на него в упор.

– Какая казнь? Чья?

– Моя. А какая, вам лучше знать: расстреляют, повесят или отрубят голову?

– Что вы, князь, Бог с вами! – замахал на него руками Мысловский. – Вот вам крест, – хоть и не подобает, крестом иерея клянусь: ни о каких казнях никто и не думает. Да будто вы не знаете, что смертная казнь отменена по законам Российской империи?

Голицын ещё не верил, но так же, как вчера, когда миновала пытка, сердце у него захолонуло от радости.

– Казни нет, а пытка есть? – продолжал глядеть на него в упор.

– В девятнадцатом веке, в христианском государстве, после златых дней Александровых, пытка! – покачал головой о. Пётр. – Ах, господа, господа, какие у вас нехорошие мысли; извините-с, прямо скажу, недостойные, неблагородные! Вам же добра желают, а вы себя и других мучаете. Не хотите понять, с кем дело имеете. Да если бы только вы знали милость государя неизречённую…

– Вот что я вам скажу, батюшка, – перебил Голицын. – Помните раз навсегда: в государевых милостях я не нуждаюсь, лучше петля и плаха! Не трудитесь же, ничего вы от меня не добьётесь. Поняли?

– Понял-с. Как не понять! «Поп, ступай вон! Ты для меня хуже собаки!» Ведь и собаку так бы не выгнали…

Голос его задрожал, глазки замигали, губы задёргались, и он закрыл лицо руками. «Здоровый мужик, а какой чувствительный!» – удивился Голицын.

– Вы меня не так поняли, отец Пётр. Я не хотел вас обидеть…

– Эх, ваше сиятельство, где уж тут обиды считать! – отнял о. Пётр руки от лица и вздохнул. – Иной человек сорвёт сердце на ком ни попало, и легче станет, ну и на здоровье! Не дурак же я, понимаю: пришёл поп к арестанту – от кого? от начальства, – значит, негодяй, шпион. А ведь вы меня, сударь, в первый раз видеть изволите. Пятнадцать лет в казематах служу, в сём аде кромешном; бьюсь как рыба об лёд. А из-за чего, как полагаете? Из-за такой дряни, что ли? – указал на орден. – Да осыпь меня чинами, звёздами, – дня не остался бы на этой поганой должности, когда б не чаял добра, хоть малого: помочь, кому уже никто не поможет. Да если бы не я, поп недостойный, так тут за вас и заступиться бы некому… А по делу Четырнадцатого интерес имею особенный.

вернуться

84

У него и руки и ноги в оковах (фр.).

вернуться

85

Мысловский Пётр Николаевич (1777 – 1846) – протоиерей Казанского собора. Присутствуя в июле 1826 г. на казни декабристов, противился вторичному повешению трёх сорвавшихся. Позже писатель, член Российской Академии.