Выбрать главу

Опять начиналось шуршание бумаг.

– Страшно медленно пишу. Это ваша вина, Диди. Это вы мне почерк ставили.

– Медленно, да чётко, – огрызалась мать, – никто не скажет – как курица лапой.

– А вот когда Витте[46] читает мои письмена, то всегда криво улыбается, и мне кажется, что он думает: «бабий почерк».

– И ничуть! – вспыхивала мать. – И ничуть! Я давала ваш почерк графологам.

– Ну? И что?

– Все в один голос сказали: ясная, трезвая голова, всегда логическая. Скрытная.

– Скрытная?

- Да.

Молчание.

– Да в нашем ремесле иначе нельзя, – следует не сразу ответ. – Ну вот, готово. Перекочювывайте сюда, Диди. В чём дело? Опять прошения? Опять по мою душу? Много? Всё многосемейные? Правоучение?

Он сам берёт из материнских рук ридикюль и начинает доставать оттуда вчетверо сложенные бумаги.

Мать начинает жаловаться на табачный дым.

– Да разве это дым, Диди? Это же ладан, – говорит, шутя, государь.

– Стыдно называть ладаном эту гадость! Ладан – священная вещь.

– Ну-ну, не буду. Сколько там душ?

– Да вот у этой пять.

– Пять? Ну дадим ей пять тысяч.

– Много, ваше величество. Куда столько?

– Какая вы жадюга, Диди! Что ж, царь не может дать бедной женщине пяти тысяч?

– А я говорю – много.

– А я в порядке высочайшего повеления приказываю вам всеподданнейше молчать.

Мать в притворном испуге зажимала рот, а государь говорил:

– Ага! Когда-то я вас боялся, а теперь вы дрожите от раскатов моего голоса. Времена меняются, Диди? А?

Начальница гимназии, по закону, не имела права освобождать учениц от платы. Она должна была представлять их прошения в Опекунский совет ведомства императрицы Марии со своим заключением, и только из Опекунского совета получалось распоряжение: освободить от платы или нет. Мама моя никогда этого не делала. Она эти прошения сохраняла у себя и при поездке к царю брала их с собой. Царь самолично брал у моей мамы ридикюль, вынимал оттуда все прошения и на каждом из них писал сумму, какую она находила нужным дать той или другой семье. Затем подсчитывал общую сумму денег, и на этом работа его кончалась. У матери было такое впечатление, что ему нравилось отвлечься от больших деловых забот и заняться такими пустяками. В конце беседы он, всегда шёпотом, просил никому ни слова не говорить о его помощи.

Мне доподлинно было известно, что за все двадцать два года деятельности моей мамы как начальницы гимназии ни одно прошение об освобождении от платы не было представлено в Опекунский совет. Это порождало удивление этою ведомства, куда ежегодно от всех женских гимназий поступало огромное число таких ходатайств. Но мама моя, памятуя приказ царя, никогда и никому не говорила, что это даёт он.

Я об этом упоминаю для того, чтобы осветить отношения его, бесконечно милостивые, к своей старой учительнице. Это были чувства того, быть может, порядка, какие у Пушкина, например, были по отношению к Арине Родионовне. Так же милостив он был и по отношению ко мне. Так, по его протекции я был переведён из полка на службу в Главный штаб: ему хотелось, чтобы я был поближе к матери. Он выручил меня из большой беды, когда я попал под военно-окружной суд после побега Фельдмана из севастопольской крепостной гауптвахты. Он принимал меня в частных аудиенциях. Вплоть до восшествия на престол я каждое шестое декабря приезжал к нему на именины. Он крестил моих детей, часто выручал, особенно в дни болезни, деньгами, но никогда, ни одним словом, не обмолвился о детских днях, прожитых вместе. А как-никак, прожито было вместе три года.

И я часто и подолгу ломал себе голову: в чём дело? Ничто так не сближает людей, как детство. И ничто так не приятно вспомнить в зрелые годы, как детские, вместе прожитые дни. Мне иногда казалось, что виною тут разница положений: он – царь, великий и самодержавный, я – далёкий и маленький его слуга. Правда, вся моя кровь и жизнь в его распоряжении – стоит только сказать слово, – но всё-таки разница остаётся разницей. Иногда казалось, что ему просто некогда думать об этом, голова занята не тысячью, а миллионом вещей: где тут вспомнить о детских пустяках? Но вот приезжала мать из дворца и говорила так просто и так мило:

– Ну, наморочила Ники голову так, что он, кажется, будет аспирин принимать. Всё торгуется, всё хочет побольше дать. Не знает того, что людей баловать нельзя. Просишь пятьсот, а он смеётся и пять тысяч пишет. «Ну что вам, Диди, лишнего нолика жалко? Ведь нужно, может быть, людям». Да ведь мало ли что нужно? На всех не напасёшься. А он: «Царь должен на всех напастись». Прямо стыдно ходить: обираю его как липку. А он ещё полдюжины мадеры обещался прислать. Какая-то, говорит, необыкновенная мадера: сам только по праздникам пьёт. По-моему, это он политику ведёт: хочет, чтобы я Алёшеньку[47] учила. Намёки такие делает, что, мол, отца грамоте учила, ну и сына тоже. А я: «Нет, говорю, здоровье не то, печёнка никудышная». Смеётся: «В Карлсбад, говорит, пошлю вас, Диди, в починку отдам свою старуху милую». Ну прямо вот брошусь на колени и разревусь: «Бери всё, здоровье, последние годы, последний отдых, последние силы…»

И по старческим щекам текут мелкие матовые слёзы.

И тут меня разбирала не то досада, не то ревность: почему он со мной никогда так не говорит? Ведь я же его товарищ, старый кунак. Разве у нас нечего вспомнить? Разве не залезали на деревья в Аничковом саду и не плевали на прохожих? Разве не дразнили Чукувера? Не играли в снежки? Не боролись на снегу? Не лепили баб?

В чём дело?

И вот однажды был такой случай.

В 1916 году царь приехал в Севастополь, чтобы благословить войска, отправлявшиеся на фронт, и пробыл с нами целых пять дней. Жил он в своём поезде, стоявшем на Царской ветке. В конце пятого дня он должен был уехать в Петроград. Вечером, часов в восемь, прибыли высшие должностные лица, чтобы откланяться. До отхода поезда оставалось часа четыре, и, чтобы не задерживать людей, государь после беседы встал и, улыбаясь, сказал:

– Ну, господа, а теперь считайте, что государь уехал.

Попрощался, и все мы вышли из вагона.

Я один остался на путях, полагая своей обязанностью, как коменданта, быть при поезде до самого его отхода.

Было темно, потом вызвездило. Глаз привык к темноте, вижу, как кот. Хожу, разгуливаю вдоль поезда, стараюсь не шуметь. Вспыхнул в вагоне свет у письменного стола. Значит, сел за работу. По занавеске порою шевелится тень. Из города подвезли провизию на завтрашний день, потом лёд. Поездная прислуга, не стесняясь, галдит.

– Тише! Государь работает! – говорю.

Смотрят на меня с удивлением, как на провинциала.

– Государь к нам привычен, – говорят.

Разместили провизию, надели кепки, залились в город погулять до отхода, и какой-то нахал шепчет мне на ухо фамильярно:

– У вас здесь публика пикантная, господин комендант.

Думаю: попадись ты мне в городе, я бы показал тебе пикантность, а тут, у царского поезда, не хочется делать тарарама.

Завихрились и исчезли.

Час прошёл, другой, слышны из города часы, вот соборные, вот крепостные – все по колоколам знаю. Посмотрел в портсигар: две папиросы, надо экономию наводить. Воздух осенний, море начинает йодом пахнуть, по путям мыкаются паровозишки, манёвры, посвистывают. А лампа в окне всё горит, всё голову наклонённую вижу да порою дым от папироски.

Вдруг шорох по песку. Кто-то идёт прямо на меня.

– Кто?

– Это вы, Олленгрэн?

Оторопел.

– Я, ваше императорское величество.

– Почему не уехали?

– Счёл долгом остаться до отхода поезда, ваше императорское величество.

– И что зря себя мучаете? И так тут со мной намаялись. Пять круглых дней.

– За счастье почитаю, ваше императорское величество.

– Нет ли у вас папиросы: у меня вышли, а прислугу будить не хочется.

Раскрываю портсигар. Царь шарит рукой.

– Да у вас всего две.

вернуться

46

Витте – Витте Сергей Юльевич (1849 – 1915), граф, государственный деятель. Министр путей сообщения ( 1892 г.), финансов (с 1892), председатель Комитета министров (с 1903), Совета министров (1905 – 1906), член Государственного совета и председатель Комитета финансов (1906 – 1915). Инициатор винной монополии (1894), денежной реформы (1897), строительства Сибирской железной дороги. Подписал Портсмутский мир (1905); разработал основные положения столыпинской аграрной реформы (1903 – 1904). Автор Манифеста 17 октября 1905 г. Проводил политику привлечения буржуазии к сотрудничеству с царским правительством. Автор воспоминаний (т. 1– 3. М., 1960)

вернуться

47

Алёшенька – Алексей Николаевич (1904 – 1918), великий князь, наследник цесаревич, сын Николая II и Александры Фёдоровны. Расстрелян в Екатеринбурге в ночь с 16 на 17 июля 1918 г.