– Наш папа, – вступил Жоржик.
– А это? – экзаменовал удивлённый император.
– Это Осман-паша. Дедушка! Купи мне, пожалуйста, такую шапочку. Мне очень хочется.
– Нельзя! – ответил строго Ники. – Вера не позволяет.
– Правильно. На двенадцать баллов. – Император, ещё более удивлённый, повернувшись к удивлённому сыну, сказал: – Но они у тебя совершенно замечательные!..
Я торжествующе посмотрел на маму и с немалым удивлением увидел, что она как-то странно ловит ртом воздух. Бедная мамочка! Ей эти наши штуки стоили страшной болезни печени, которая и свела её совершенно преждевременно в могилу.
– Но это же замечательно!
И поняв, что наши дела имеют успех, мы наперегонки стали рассказывать про ламповщика. И император умилённо сказал:
– Пари держу, что это папин солдат.
И тут, забыв нас, взрослые заговорили очень оживлённо, и дедушка, размахивая своим лёгким как пух платком, начал взволнованно держать речь:
– Лучшими учителями детей, самыми талантливыми, были всегда папины солдаты, да-с! Не мудрствовали, никакой такой специальной педагогики, учили по букварю, а как учили! Молодец солдат! Передайте ему моё спасибо! Один такой солдат лично мне со слезами на глазах говорил однажды: где поднят русский флаг, там он никогда уже не опускается. А Ломоносов?
Мама не знала, что ей делать и за что зацепиться. Мы вдруг выбыли из центра внимания, и Жоржик подцепил дедушкины перчатки, от которых так восхитительно пахло, как от цветка. Жоржик подошёл к дедушке и сказал:
– Дедушка, подари мне эти перчатки.
Дедушка не расслышал вопроса, машинально подтянул Жоржика к себе и усадил на колени. Жоржик с гордостью посмотрел на нас и весь ушёл в созерцание перчаток.
И вот теперь, через такую уйму времени, я, как в двух шагах, вижу эту восхитительную сцену: великого Императора Российского и маленького хорошенького мальчика, уютно устроившегося у него на коленях. Император не обращает на него никакого внимания, продолжает живой и, видимо, интересный разговор, а Жоржик тянется к его лицу и волосок за волоском перебирает сильно поседевшие усы. И когда императору больно, то он отдёргивает Жоржикову руку, тот выждет время и опять за своё.
Какая семья! И отчего у меня нет такого дедушки? И вообще, почему я такой неудачный? Нет ни дедушки, ни отца – одна мама. Я подхожу к ней, хочу приласкаться и слышу, как она дрожит мелкой лихорадкой.
ВОРОБЕЙ
Вспоминаю теперь – это был очень интересный и памятный момент моей жизни, когда я впервые и вдруг почувствовал своё превосходство и, так сказать, взрослость над царскими детьми.
Я рассказывал, как перед светлым праздником мы всей компанией красили яйца в комнате Аннушки, как эти яйца в торжественный момент были, после христосования, поднесены августейшим родителям, как те пришли в восторг от трогательной детской инициативы и как за это дело Аннушке была пожалована шаль с каймой расписной, с пятьюдесятью рублями, а нам – по новенькому двугривенному.
Эти двугривенные серьёзно и надолго поразили воображение маленьких великих князей.
– Что это такое? – надув от усердия губы, спрашивал Георгий. – Колёсико?
Я разразился презрительным смехом. Боже! Не знать таких вещей и волшебный двугривенный (потом в Корпусе его называли по-татарски «абазом») считать колёсиком! Ха-ха-ха!
– А вот орлик, – продолжал Георгий, водя пальчиком, – а вот что-то написано по русскому языку…
– «Двадцать копеек» написано, вот что! – с необычайной гордостью сказал я.
– А что такое «двадцать копеек»? – продолжал любознательный Георгий.
– Это восемь пирожков, – объяснил я.
– Восемь пирожков? – теперь, в свою очередь, спросил Ники, тоже призадумавшийся над хорошенькой и сверкающей монеткой. – Как это восемь пирожков?
– Ну да, за неё дадут восемь пирожков или двадцать маковок, четыре карандаша чёрных или три карандаша красно-синих. За неё дадут шесть тетрадок и ещё две копейки сдачи.
– Ты ещё скажешь, и промокашку дадут? – спросил Ники, смотревший на промокательную бумагу как на вещь волшебную.
Он очень любил нарочно писать густо, с нажимом, и потом сейчас же сразу промокнуть и смотреть, как всё это волшебно впитывалось и отпечатывалось на рыхлой розовой бумаге и всё шиворот-навыворот. (Между прочим, промокательная бумага тогда считалась большой редкостью, в быту больше пользовались песочком). А потом через зеркало рассматривать, как всё и сразу стало на место.
– И промокашку, – подтвердил я.
– Ну, уж это ты врёшь, – сказал Ники. – Спросим Диди.
– Спрашивай.
– Давай спорить!
– Давай. На что?
– Под стол лезть.
– Идёт.
– Нет, – переключился Ники. – Ты отдашь мне своего воробья.
Я был уверен в результатах спора, но рискнуть воробьём даже и в этом случае не решился. А вдруг, чем чёрт не шутит?
– На воробья спора нет, – твёрдо сказал я.
– Ага! – восторжествовал Ники. – Значит, врёшь.
– Значит, врёшь, – автоматически отозвался, как всегда, Жоржик.
Этого воробья я в холодный день как-то подобрал в Аничковом саду. По всей вероятности, он выпал из гнезда, беспомощно лежал на траве и, закрыв глазки, показывая белую плёнку, тяжело дышал. Я тихонько взял его на ладонь и, зная правила птичьей медицины, стал на него дышать. Потом сделал ладони горсточкой, и воробьёнку стало теплее и стало похоже на гнездо.
Ники и Жоржик стояли около меня, затаив дух. Я казался им великим человеком.
– Он, может, кушать хочет? – спросил потом Ники.
– Сначала отогреть, – сурово сказал я.
– Отоглеть, – машинально и автоматически повторил Жоржик.
– А потом крутое яйцо, – диктовал я линию поведения.
– Яичко, – повторил Жоржик. Воробей лежал без движения.
– Он, может, мёртвенький? – робко спросил Ники.
– Ничуть. Смотри на живот, – сурово говорил я, – видишь, как ходит туда-сюда животик?
– Вижу, – сказал вместо Ники Жоржик, поднявшийся на цыпочки.
– Надо на кухню, – вдруг сообразил я и помчался на кухню. Великие князья – неотступно за мною.
И вот, первый раз в жизни, мы очутились в волшебном дворце огня и вкусного масляного тепла.
Кстати. Раз уже зашло дело о кухне, постараюсь рассказать, как в Аничковом дворце было поставлено дело питания. Разумеется, все эти подробности в описываемый период наших детских лет меня не интересовали и их я узнал уже много лет спустя, офицером, из рассказов матери, которая до конца жизни не переставала интересоваться дворцом и его внутренней жизнью.
На служебных квартирах никаких кухонь не полагалось: служебный персонал дворца должен был столоваться из дворцовой же кухни на особых основаниях. Дома разрешалось только варить утренний кофе и мыть грязную посуду.
Великокняжеская кухня была организована по ресторанному образцу. Во главе кухни стоял повар, француз, который там же имел квартиру. Кухня была у него на откупу, так сказать. Обеды отпускались по трём разрядам: первый разряд стоил семь рублей за обед и ужин, второй – пять рублей и третий – три рубля. Для прислуги такса была свободная. Каждый день, как в первоклассном ресторане, составлялось большое и сложное меню, написанное фиолетовыми чернилами, за которым часов в одиннадцать утра являлся сверху камер-лакей и нёс его на показ к великой княгине Марии Феодоровне. Если великокняжеская чета завтракала у себя во дворце, то меню тут же определялось и заказ с обратным камер-лакеем спускался в кухню для своевременного исполнения. Но великокняжеская чета очень редко кушала у себя во дворце: каждый день в одиннадцать часов утра она отправлялась в Зимний дворец и там проводила весь день у императора-отца. Говорили, что император требовал постоянного присутствия во дворце сына и наследника для того, чтобы тот был в курсе государственных дел; другие говорили, что сам Александр Александрович боялся, что отец даст конституцию, и для того, чтобы это предотвратить, ежедневно с утра до ночи присутствовал в Зимнем дворце. Одним словом, они сами ели у себя, в Аничковом, очень редко, и благами великокняжеской кухни пользовались обыкновенные смертные и в особом восхищении не были. Откупщик повар очень часто злоупотреблял своим положением безнаказанности (не пойдёшь же жаловаться великому князю на кухню?) и ставил продукт не всегда доброкачественный. Разумеется, он отлично знал, что и кому. Так, М. П. Флотовой подавалась пища из котла, так сказать, великокняжеского, и тут жаловаться было, пожалуй, не на что: и количество и качество было на одинаковой высоте – поди не угоди Марье Петровне, которая всё время при великой княгине, скажет словечко между прочим, и пойдёт писать губерния. А так служащий, обыкновенный, не приближённый – тот и потерпит, и деньги безропотно заплатит. Но в знак протеста многие, если представлялась возможность, шмыгали есть в ближайшие трактиры, где и свобода полная была, и почтение, и за целковый – кум королю.