Село Покровское осталось далеко за кормой, а Николай, неутомимо шагая по палубе взад и вперёд, продолжал раздумывать о Друге, чудесным образом излечивавшем Алексея, о ненависти, которую этот мужик вызывал к себе у вельмож и некоторых многогрешных иерархов Церкви, о его мученической смерти… Его размышления постепенно перешли на то, что напрасно он так часто игнорировал добрые советы Александры, из которых некоторые, как он понимал, были навеяны Другом, черпавшим их из глубин народного разума.
«Да-а… В апреле 15-го года Александра писала мне, ссылаясь на мнение Григория, что не надо созывать Государственную думу… – припоминал он. – Я её созвал – и что получил в ответ от «народных» представителей?.. Крамолу и подкоп под правительство… В ноябре Аликс сообщала о том, что Друг советует начать наступление около Риги… Но я не стал приказывать этого Алексееву, хотя позже выяснилось, что был бы полный успех и можно было отодвинуть немцев далеко на юго-запад… Наверное, напрасно я обижал Александру, отвечая в письмах на её беспокойство, что «мнения нашего Друга о людях бывают иногда очень странными» и что «ответственность несу я и поэтому желаю быть свободным в своём выборе». Слишком во многих кандидатах на высокие посты я ошибался более, чем она… Что хорошего дала эта моя «свобода выбора», когда я, вопреки мнению Аликс и Друга, назначил обер-прокурором Синода скотину Самарина, который тут же стал вредить нам?! Товарищем министра к Протопопову – Курлова, а не князя Оболенского, как она рекомендовала?! Не учёл я, к сожалению, и советов Аликс взять в министры финансов графа Татищева, а военным министром – генерала Иванова… Может быть, измена тогда не так быстро смогла бы развиваться и я успел бы её предотвратить?!. А главное, конечно, – я не добился претворения в жизнь трёх важнейших вопросов, которые Аликс ещё с начала 16-го года постоянно ставила в своих письмах: введения военного положения на транспорте и военных предприятиях, когда за саботаж и забастовки организаторов предали бы военно-полевому суду, как во Франции и Англии; недосмотрел за налаживанием продовольственного снабжения Петрограда; вовремя не начал карать и удалять изменников, начиная от Гучкова и Алексеева… Если бы я, вместо попыток установления согласия с Думой, которая, как оказалось, этого согласия вовсе не хотела, – с горечью пришёл к выводу Николай, – завёл бы, как Иван Грозный, опричнину или, как прадедушка Пётр Алексеевич, Розыскных дел Тайную канцелярию, разумеется, без пыток и казней, но с тюрьмой и ссылкой для изменников великих князей, аристократов и думских подстрекателей к бунту, – смог бы я тогда сохранить самодержавие нетленным и передать Великую Россию своему Наследнику?..»
Николай даже остановился посреди палубы, словно натолкнувшись на препятствие, – так эта острая мысль обожгла его. Задумавшись, он потёр виски, и, когда отнял ладонь ото лба, запоздалый ответ пришёл к нему: «Да!.. В самом начале войны надо было главарей «общественности» и весь Дом Романовых, всю аристократическую чернь, продажных журналистов, брать в ежовые рукавицы… Когда патриотический накал был высок, когда народную массу не поразили ещё бациллы революционной чумы, можно было предотвратить смуту и бунты. Да!.. Если бы я тогда раздавил этих гадин – Гучкова, Родзянко, Николашу с его «чёрными галками», не возвысил бы своими руками изменников Рузского и Алексеева, Россия избежала бы той «великой бескровной» революции, за время которой матросня и солдатня убили тысячи офицеров, боевики-социалисты – десятки тысяч полицейских, чиновников и других ни в чём не повинных людей, виной которых было только то, что они были одеты в форму разных царских ведомств!.. Господи! Почему Ты не наставил меня на прямой путь спасения моей Родины?!»
95
В Тобольске Семью поселили в доме бывшего губернатора, а свитских и персонал – в доме богатого купца на другой стороне улицы. Революционные веяния ещё совершенно не затронули этот богатый купеческий центр, стоявший на перекрёстке сибирских торговых путей.
«Прекрасно можно было бы жить и здесь, дожидаясь, когда пройдёт затмение в мозгах народных и в стране наступит не «революционный», а человеческий и Божеский порядок… – думал Николай в первые дни сибирской ссылки. – Но зачем всё время вводятся новые ограничения в передвижениях и снабжении всем необходимым?!. Какое свинство читать наши письма!.. Ограничивать в расходах наших собственных денег! Разрешать нам ходить в церковь только к ранней заутрене, и то – под охраной цепи солдат, как будто мы из церкви побежим в разные стороны! Как подло, что нас не пускают к обедне и вечерне!.. Даже помолиться толком не дают!..»
Особенно тяжко показалось сначала отсутствие простора. Тюремщики оставили Семье для прогулок только маленький огород и двор, который устроили, окружив забором отрезок малопроезжей улицы возле дома губернатора. Но и там члены Семьи всё время оставались на глазах у солдат, чья казарма на холме около особняка господствовала над всем прилегающим пространством.
Недостаток пешей ходьбы Николай возмещал энергичной работой на огороде. Она доставляла ему истинное удовольствие.
Комендант полковник Кобылинский, зная страсть Николая к пилке дров как к физическому упражнению, приказал привезти берёзовые брёвна, купил пилы и топоры. Это сразу сделалось одним из самых популярных развлечений узников губернаторского дома. Даже великие княжны пристрастились к новому для них спорту.
Газеты, русские и иностранные, выписанные Государем, приходили сюда на шестой день. Но читать их было исключительно противно – дела в стране и на фронте шли всё хуже и хуже. Просматривая страницы полудюжины изданий, кричащих «Свобода!!! Свобода!!! Свобода!!!», Николай видел, как он был прав, когда отказывался отдавать власть бестолковым думским говорунам, неизвестно перед кем «ответственным». Всё чаще ему приходило на ум, что истеричные обращения к нему генералов и Родзянки в Могилёве были только шантажом и угрозами несостоятельных, но амбициозных и лживых политиканов.
Ещё в апреле, развалив армию, ушёл в отставку военный министр, безответственный дилетант Гучков, менялись и другие фигуры, только Керенский набирал себе министерские портфели, а государственная власть слабела и разваливалась. Чувство досады на себя от того, что не разрешил верному Нилову в Пскове пристрелить на месте Рузского и поднять по тревоге Конвой, всё больше стало сверлить его душу. Только молитва и растущее упование на Бога приносили ощущение успокоения и смирения. Александра ещё более него погрузилась в глубины Веры. Она писала матери одного из раненых, с которой познакомилась в царскосельском госпитале:
«Больно, досадно, обидно, стыдно, страдаешь, всё болит, всё исколото, но тишина на душе, спокойная вера и любовь к Богу, Который Своих не оставит и молитвы усердных услышит, и помилует, и спасёт.
…Бог выше всех, и всё Ему возможно, доступно. Люди ничего не могут. Один Он спасёт, оттого надо беспрестанно Его просить, умолять спасти Родину дорогую, многострадальную.
Как я счастлива, что мы не за границей, а с ней всё переживаем. Как хочется с любимым больным человеком всё разделить, вместе пережить и с любовью и волнением за ним следить, так и с Родиной.
Чувствовала себя слишком долго её матерью, чтобы потерять это чувство – мы одно составляем и делим горе и счастье. Больно она нам сделала, обидела, оклеветала… но мы её любим всё-таки глубоко и хотим видеть её выздоровление, как больного ребёнка с плохими, но и хорошими качествами, так и Родину родную…»
Осень в Тобольске выдалась отличная. Стояла по-летнему тёплая погода, изредка шли дожди, а когда выпал снег, то наутро растаял при температуре плюс десять. Но вечера становились всё длиннее и темнее. В один из самых глухих и промозглых, когда ленивые охранники стучали деревяшками шашек в караульном помещении, на второй этаж губернаторского дома, где были личные апартаменты Семьи, неслышной тенью проскользнул со двора чужой молодой солдат со светлой курчавой бородкой.