Выбрать главу

«Я позвонил Ягоде и попросил убрать Н. А. Клюева из Москвы в 24 часа. Он меня спросил:

— Арестовать?

— Нет, просто выслать из Москвы.

После этого я информировал И. В. Сталина о своём распоряжении и он его санкционировал».

Эта похвальба, эта жажда представить себя как ответственного человека, «справившегося» с «врагом» при помощи сильных мира сего, производит, мягко говоря, странное впечатление, особенно если учесть, что личная заслуга Гронского в расправе с Клюевым была несколько иной, чем Иван Михайлович стремился показать через четверть века. И последовательность событий была совершенно другой.

Клюев не «боролся». Он творил. Творил без всякой надежды на публикацию. И свои последние стихи, написанные в Москве, читал лишь отдельным избранным людям.

Я не серый и не сирый, Не Маланьин и не Дарьин, Особливый тонкий барин, В чьём цилиндре, строгом банте Капюшоном веет Данте, А в глазах, где синь метели, Серебрится Марк Аврелий, В перстне перл — Александрия, В слове же опал — Россия!

Даже прежде ненавистный есенинский «цилиндр» — здесь к месту и ко времени. И куда там любому dandy, любому эстету — хоть бы тому же Кузмину — до клюевского автопортрета!

Так отвечал поэт своим обвинителям (типа Бескина) в «кулачестве» и «новобуржуазности» и своим непрошеным «защитникам» (типа Вячеслава Полонского, по мнению которого Клюев показывал «внутренний лик… деревенской „старины“, ещё не изжитой, ещё цепляющейся за жизнь»)… В унисон отповеди преображается и дом — одиночество будит воображение, и в подвале Гранатного переулка расцветает чудодейная роща.

Мой подвалец лесом стал, — Вон в дупле горит опал! — Сердце родины иль зыбка, С чарою ладонью глыбкой Смуглой няни — плат по щёки!..

Настроение меняется под стать дуновению холодного ветра. Холод и страх поселяются в душе, осень за окном напоминает о скором скончании дней.

Ненастна воронья губернья, Ущербные листья — гроши. Тогда предстают непомерней Глухие просёлки души. Мерещится странником голос, Под вьюгой без верной клюки, И сердце в слезах раскололось Дуплистой ветлой у реки. Ненастье и косит, и губит На кляче ребрастой верхом, И в дедовском кондовом срубе Беда покумилась с котом.

И всё же не желает он сдаваться отчаянию. Рано хоронить и дом, и его самого!

Не остудят метели деда, Лишь стойло б клевером цвело, У рябки лоснилось крыло И конь бы радовался сбруе, Как песне непомерный Клюев! — Он жив, олонецкий ведун, Весь от снегов и вьюжных струн Скуластой тундровой луной Глядится в яхонт заревой!

В других стихотворениях, написанных в эти же осенне-зимние месяцы, определяющим становится мотив ухода, даже не ухода — отплытия, и всё более основательно вступает в свои права водная стихия.

Прости, прости. В разлив реки Я распахну оконца вежи И выплыву на пенный стрежень Под трубы солнца, трав и бора… …………………………… И в час, когда заблещут копья Моих врагов из преисподней, Я уберу поспешно сходни. Прощай, медвежий самовар! Отчаливаю в чай и пар, В Китай, какого нет на карте…

Это «отчаливание» отсылает к мифическому плаванию по доисторическому океану, омывающему неподвижную землю, стоящую на трёх китах.

Но почему именно в Китай?

Об этом более полувека назад писал Константин Леонтьев:

«…Хотя Православие для меня самого есть Вечная Истина, но всё-таки в земном смысле оно и в России может иссякнуть. Истинная Церковь будет и там, где останется три человека. Церковь Вечна, но Россия не вечна и, лишившись Православия, она погибнет. Не сила России нужна Церкви, сила Церкви необходима России; Церковь истинная, духовная — везде. Она может переселиться в Китай; и западные европейцы были до IX и XI века православными, а потом изменили истинной Церкви!..»

Война с православной церковью, закрытие и разрушение храмов, аресты и расстрелы священников — всё напоминало погром старой православной церкви два с половиной века назад.

Не раз ходил в это время Клюев в Большой театр — смотреть и слушать великую «Хованщину» Мусоргского.