Выбрать главу

Слёзы текли по его впалым щекам, когда слушал он арию Досифея: «Сколько скорби, сколько терзаний дух сомненья в меня вселял…» И загорались глаза его, когда на подмостках сцены появлялась столь любимая им Надежда Обухова, певшая партию Марфы: «Свершилося решение судьбы, теперь приспело время в огне и пламени принять от Господа венец…»

Небезынтересно, что с 1925 года в ходу был секретный циркуляр Главлита, который предписывал, как именно надо ставить классические оперы. Трактовка «Хованщины», по мнению главного цензора Лебедева-Полянского, должна быть следующей: «чтобы сочувствие зрителя было не на стороне старой, уходящей „хованщины“, а новой молодой жизни, представленной здесь Голицыным, преображенцами и молодым Петром». (Цензор в своём раже не удосужился сообразить, что Василий Голицын — один из ярых противников Петра.)

Но какова бы ни была режиссёрская трактовка — именно Досифей и Марфа приковывали к себе всё внимание зрителя.

Надежде Обуховой Клюев подарил сборник «Костёр» с поэмой «Заозерье», записав на форзаце стихотворение с посвящением «Моей чародейной современнице — славной русской артистке Надежде Андреевне Обуховой».

А мы, холуи, зенки пялим, — Не видим, что Сирин в бархатной зале, Что сердце райское под белым тюлем Обожжено грозовым июлем, Лесными пожарами, гладом да мором, Кручинится по синим небесным озёрам — То Любашей в «Царской невесте», То Марфой в огненном благовестье. ………………………………… Пропой нам, сестрица, кого погребаем В Костромском да Рязанском крае? Ответствует нам краса Любаша: «Это русская долюшка наша, —                Голова на коле,                Косыньки в пекле,                Перстенёк на Хвалынском дне».                              Аминь.

…Стихи, написанные в эти месяцы, — чистая лирика, в которой жизнеутверждающий мотив («И бородой зелёной вея, порезать ивовую шею не дам зубастому ножу!») сменяется мотивом близкого насильственного конца.

Я люблю малиновый падун, Листопад горящий и горючий, Оттого стихи мои как тучи С отдалённым громом тёплых струн. Так во сне рыдает Гамаюн, Что забодан туром бард могучий.

(Именно так читается последняя строка этого шестистишия — вопреки всем печатным публикациям, превращающим трагическое предсказание в бессмыслицу: «Что забытый туром бард могучий».)

Это был последний сентябрь — любимый клюевский листопад, — встреченный поэтом на свободе.

Прощайте, не помните лихом! Дубы осыпаются тихо Под низкою ржавой луной. Лишь вереск да тёрн узловатый, Репейник как леший косматый Буянят под рог ветровой…

Эти стихи не предназначались Клюевым для печати. Он по возможности оберегал их от посторонних глаз и, конечно, наученный горьким опытом с «Погорельщиной», не собирался никуда предлагать «Песнь о Великой Матери».

И поэтому самым тяжёлым ударом для него стал поступок Анатолия, который перепечатал поэму, отвёз её в Ленинград и показал редакторам, издателям, кое-кому из поэтов.

Письмо Клюева, единственное в своём роде, было исполнено гнева и горечи.

«Милый и дорогой друг!

Получил от тебя бандероль с моей поэмой, конечно, искажённой и обезображенной с первого слова: Песня о Великой Матери — разве ты не знаешь, что Песнь, а не песня, это совсем другой смысл и т. д. и т. д., но дело теперь уже не в этом, а в гибели самой поэмы — того, чем я полн, как художник, последние годы — теперь все замыслы мои погибли: ты убил меня и поэму зверским и глупым образом.

Разве ты не понимаешь, кому она в первую очередь нужна и для чего и сколько было средств и способов вырвать её из моих рук. То, что не удалось моим чёрным и открытым врагам — сделано и совершено тобой — моим братом. Сколько было заклинаний и обетов с твоей стороны — ни одной строки не показывать… Но ты, видимо, оглох и ослеп и лишился разума от своих успехов на всех фронтах! Нет слов передать тебе ужас и тревогу, которыми я охвачен. Я хорошо осведомлён, что никакого издания моих стихов не может быть, что под видом издания нужно заполучить работы моих последних лет, а ты беспокоишься о моей славе! На что она мне нужна! Опомнись! Ни одной строки из поэмы больше под машинку! Всё сжечь! Как поступил я — взять все перепечатки, у кого бы они ни находились, никаких упрашиваний не принимать во внимание. Никаких изданий их не может быть. Поверь мне. Сколько экземпляров напечатано на машинке моей поэмы — на радость, обсасывание и кражу моим врагам? В чём смысл распространения тобою поэмы?