Выбрать главу

Земляки, по словам Клюева, убили дьявола в себе, рассчитались в своей душе со страхом перед дьяволом земным, правящем Русью, — и апокрифы — один хлеще другого — и рассказы о видениях перемежаются «насущным»: «Песни крестьянской молодёжи наглядно показывают отношение деревни к полиции, отчаянную удаль, готовность пострадать даже „за книжку“, ненависть ко всякой власти предержащей». И эти «песни» разрезают клюевский «отчёт», как глас народный:

Мы без ножиков не ходим, Без каменья никогда, Нас за ножики боятся Пуще царского суда. ……………………… У нас ножики литые, Гири кованые. Мы ребята холостые Практикованные. Мы научены сумой — Государевой тюрьмой.

Фольклор сельских оторв, деревенской трын-травы Олонецкой губернии, наружный вид которой «пьяный по праздникам и голодный по будням»… Алкоголизм — следствие разрушения общины и связанных с нею культурных норм и нравственных авторитетов, ощущения безысходности в порочном круге (как и ныне), что с абсолютной точностью и передал Клюев в своём письме: «Пьянство растёт не по дням, а по часам, пьют мужики, нередко бабы и подростки. Казёнки процветают яко крины, а хлеба своего в большинстве хватает немного дольше Покрова»… Потому все и живут «как под тучей» в ожидании, что «вот-вот грянет гром и свет осияет трущобы Земли и восплачут те, кто распял Народ Божий» и «лишил миллионы братьев познания истинной жизни»… Песню хулиганистых оборванцев сменяет духовный стих олонецких скрытников, который через несколько лет станет эпиграфом к клюевскому «Скрытному стиху»:

По крещёному белому царству Пролегла великая дорога, Протекла кровавая пучина — Есть проход лихому человеку, Что ль проезд ночному душегубу, Только нету вольного проходу Тихомудру Божью пешеходу. Как ему, Господню, путь засечен, Завалён — проклятым чёрным камнем.

…Блок был потрясён этой статьёй. Сделав с неё копию, он делится своей радостью с ближайшими друзьями, которых становилось всё меньше и меньше. «Если бы ты знал, какое письмо было на днях от Клюева (олонецкий крестьянин, за которого меня ругал Розанов). По приезде прочту тебе. Это — документ огромной важности (о современной России — народной, конечно), который ещё и ещё утверждает меня в моих заветных думах и надеждах» (из письма Евгению Иванову). «Очень много и хорошо думаю. Получил поразительную корреспондецию из Олонецкой губернии от Клюева. Хочу прочесть Вам» (из письма Георгию Чулкову).

Неизвестно, сохранилась ли статья «С родного берега» у Миролюбова. Во всяком случае, нет никаких известий о том, что он собирался предать клюевские свидетельства и размышления гласности. Блок же перечитывал её несколько последующих лет. Он хотел дать свой ответ в печати, но оставил лишь записку: «Много промучившись над этим письмом, я, конечно, в январе 1914 г., решаюсь не отвечать. Хорошее письмо, а мне отвечать нечего, язык мой городской, а это — деревня». Переступить через проведённую им самим непреодолимую черту он так и не смог.

Но об этой черте, привлекая клюевский текст, он тогда, в 1908 году, скажет в Религиозно-философском обществе. 13 ноября он выступил с докладом «Россия и интеллигенция», где, отталкиваясь от «Исповеди» Горького и посвящённого ей доклада Германа Баронова «О демотеизме», сформулировал давно выношенное: «С екатерининских времён проснулось в русском интеллигенте народолюбие и с той поры не оскудевало. Собирали и собирают материалы для изучения „фольклора“; загромождают книжные шкафы сборниками русских песен, былин, легенд, заговоров, причитаний; исследуют русскую мифологию, обрядности, свадьбы и похороны; печалуются о народе, ходят в народ, исполняются надеждами и отчаиваются; наконец, погибают, идут на казнь и на голодную смерть за народное дело. Может быть, наконец поняли даже душу народную; но как поняли? Не значит ли понять всё и полюбить всё — даже враждебное, даже то, что требует отречения от самого дорогого для себя, — не значит ли это ничего не понять и ничего не полюбить?»

Страшные вещи говорил Блок среди народолюбивых интеллигентов. Он говорил о «медленном пробуждении великана», пробуждении «с какой-то усмешкой на устах», усмешкой «мужика, ничем не похожей на ту иронию, которой научили нас Гейне и еврейство, на гоголевский смех сквозь слёзы, на соловьёвский хохот». Он говорил о «двух реальностях» — о полутораста миллионах, с одной стороны, и нескольких сотнях тысяч — с другой, не понимающих друг друга «в самом основном»… И не просто «не понимающих».