Ясно, чего хотел и требовал Новиков от путешествий. Указывая на то, что мы склонны были менять свои старинные добродетели на чужие пороки, он, однако, не идеализировал огульно ни старины нашей, ни тогдашнего состояния общества. В старине ему нравились только простота жизни, нравов, доброе и заботливое отношение к слабым, отсутствие вражды и резкой разделенности общества на породы и классы, вообще то, что находило и впредь будет находить оправдание с высших точек зрения. Это все тот же золотой век, о котором мечтали многие философы, век, оставшийся позади, но не только не противоречащий образованности, а напротив, долженствующий благодаря ей опять наступить с устранением из нажитого всего дурного. Новиков был большим сторонником простой сельской жизни, мирного земледельческого труда, никогда, по-видимому, не упускал из виду этого идеала и всегда противополагал его дурным сторонам и направлениям общественной жизни. Что же касается тогдашнего состояния общества, то у него много сатир, направленных против невежества и лени наших помещиков, против грубости их нравов и ненависти к наукам, против злоупотреблений в суде и администрации. Вот, например, письмо от проживающего в провинции дяди к столичному племяннику, которое мы находим в “Трутне”. Дядя спрашивает племянника, почему тот не хочет идти в приказную службу, и говорит: “И ежели ты думаешь, что она по нынешним указам ненаживна, так ты в этом, друг мой, ошибаешься”. Затем он предлагает целый проект взяточничества: ты просись, говорит, только в прокуроры да заручись знатными людьми, тогда “мы так искусно будем делать, что на нас и просить[1] нельзя будет. А тогда, как мы наживемся, хоть и попросят, так беда будет невелика, отрешат от дел и велят жить в своих деревнях. Вот те на, какая беда!”
Недурны также объявления: “В некоторое судебное место потребно правосудия 10 пудов”, или: “Недавно пожалованный воевода отъезжает в порученное ему место и для облегчения в пути продает свою совесть; желающие купить могут его сыскать в здешнем городе”.
Но особенной едкостью и остроумием проникнуты сатиры против крепостного права. Вот, например, некий Змеян ездит по городу и всех увещевает быть жестокими с крепостными людьми, чтобы “они взора его боялись, чтобы они были голодны, наги и босы и чтобы одна жестокость держала сих зверей в порядке и послушании”.
Еще лучше рецепт для г-на Безрассуда, напечатанный в “Трутне” за 1769 год:
“Безрассуд болен мнением, что крестьяне не суть человеки… Он с ними точно так и поступает… никогда с ними не только что не говорит ни слова, но и не удостаивает их наклонением своей головы, когда они по восточному обыкновению пред ним на земле распростираются. Он тогда думает: я – господин, они – мои рабы; они для того и сотворены, чтобы, претерпевая всякие нужды, день и ночь работать и исполнять мою волю исправным платежом оброка; они, памятуя мое и свое состояние, должны трепетать моего взора. Бедные крестьяне любить его, как отца, не смеют, но, почитая в нем своего тирана, его трепещут. Они работают день и ночь, но со всем тем едва имеют дневное пропитание, затем, что насилу могут платить господские поборы. Они и думать не смеют, что у них есть что-нибудь собственное, но говорят: это не мое, но Божие и господское”.
Такая злая ирония скоро сменяется у Новикова негодованием:
“Безрассудный! – восклицает он. – Разве ты не знаешь, что между твоими рабами и человеками больше сходства, чем между тобой и человеком!” Затем в конце сатиры автор прописывает Безрассуду от его болезни такого рода рецепт: “Безрассуд должен всякий день по два раза рассматривать кости господские и крестьянские до тех пор, пока найдет он различие между господином и крестьянином”.
Говоря о “Трутне”, нельзя умолчать о полемике, которую вели между собою “Трутень” и “Всякая всячина”, или, лучше сказать, скрывавшиеся за ними Новиков и императрица Екатерина. Спор возник из-за нравственных вопросов и воззрений, но не в этом было дело: Екатерина II, очевидно, не ожидала, что сатира пойдет так далеко и будет касаться самых основ жизни, самых слабых и наиболее больных ее сторон. Она, по всей вероятности, думала, что “Всякая всячина” будет образцом и камертоном для других сатирических журналов, что они будут ограничиваться обличениями общего свойства, ни для кого, в сущности, не обидными, будут обличать скупость, глупость, любостяжание, невежество, щеголей и щеголих, петиметров и кокеток по возможности безотносительно, чтобы чтение, наводя на добрые размышления, доставляло приятное развлечение. Вначале Екатерина именно так и смотрела на роль сатирической литературы; только потом уже – и, может быть, отчасти под влиянием полемики с “Трутнем” – она стала обнаруживать более глубокий взгляд на сатиру, что сказалось, например, в ее собственных, часто обличительных произведениях, в сочувствии другому новиковскому журналу (“Живописцу”) и в том, что она хотела, по-видимому, не прекратить, а только сдержать и поставить сатиру в известные пределы.
Резкость Новикова была ей неприятна. Она была человеком менее радикальным и гораздо более практичным и дипломатичным. В то время как другие сатирические журналы сделались, действительно, только приятным развлечением и простым зубоскальством, Новиков сразу подошел к делу и поставил для своей сатиры твердо определенную цель. И жизнь высших сфер, которых он касался, и крестьянский вопрос, и “мудрость” тогдашнего двуличия были предметами очень щекотливыми. Когда такие огромные умы, как Вольтер и Руссо, допускали освобождение крестьян лишь условно и постепенно, с разными оговорками, когда такие независимые люди, как Дидро, снискивали себе милости от монарших щедрот, то можно себе представить, как смотрели и относились к подобным вещам русское высшее общество и более влиятельные люди того времени, с которыми Екатерина ссориться не хотела. Ей можно было одних убрать, а других прибрать к рукам лишь постепенно, и со многими из них она вела настоящую дипломатическую игру…
Полемика между “Трутнем” и “Всякой всячиной” началась, как это нередко бывает, с частных и неважных случаев. Так, например, “Трутень” изобличил какую-то светскую барыню, совершившую в лавке кражу и велевшую потом избить купца, когда тот, не желая осрамить ее при публике, явился к ней на дом за получением украденного. Обличение это не понравилось “Всякой всячине”, и она ответила, что к слабостям человеческим надо относиться снисходительнее. На это “Трутень” возражал, что странно считать воровство пороком и преступлением в одних случаях, когда воруют простолюдины, и только слабостью в других случаях, причем очень остроумно смеялся над подобным открытием “Всякой всячины”. Та отвечала в свою очередь, но в ответе ее уже слышалось раздражение. От частного факта спор незаметно перешел к общим положениям. По словам “Всякой всячины”, “все разумные люди признавать должны, что один Бог только совершен; люди же смертные без слабостей никогда не были, не суть и не будут”. А “Трутень” опровергал такой взгляд и говорил: “Многие слабой совести люди никогда не упоминают имя порока, не прибавив к нему человеколюбия. Они говорят, что слабости человекам обыкновенны и что должно оные прикрывать человеколюбием; следовательно, они порокам сшили из человеколюбия кафтан; но таких людей человеколюбие приличнее назвать пороколюбием…” По мнению “Трутня”, “больше человеколюбив тот, который исправляет пороки, нежели тот, который оным снисходит или (сказать по-русски) потакает”. “Всякая всячина” сердилась все более и более и говорила обидные вещи “Трутню”; тот менее раздражался, но в долгу также не оставался: “Вся вина “Всякой всячины”, говорил он, состоит в том, что она “на русском языке изъясняться не умеет и русских писаний обстоятельно разуметь не может”; ежели “она забывается и так мокротлива, что часто не туда плюет, куда надлежит, то от этого надо лечиться” и т. п.
В полемике этой приняли участие и другие журналы, причем особенно любопытно то обстоятельство, что сторону Новикова приняли почти все остальные журналы, за исключением только Чулковского “Ни то ни сё”, который в этом случае присоединился ко “Всякой всячине”. Полемика эта кончилась как будто бы ничем, т. е. каждый из противников остался, по-видимому, при своем мнении, но на самом деле произошло следующее: “Трутень”, очевидно, под внешним давлением, вскоре изменил свой резкий характер, особенно в следующем году. На внешние обстоятельства есть уже указания в 1769 году, например, в доброжелательном письме некоего Чистосердова, напечатанном в одном из июльских листов “Трутня”, где автор предостерегает, что в зеркале его видят себя многие знатные бояре, и добавляет, что сам имел несчастие тягаться с боярами, “угнетавшими истину, правосудие, честь, добродетель и человечество”, и убедился, что “лучше иметь дело с лютым тигром”.