Выбрать главу

Я не помню, как питались остальные больные, но мы готовили сами. Под окнами нашей комнаты в саду установили примус — это и была наша кухня. Занималась хозяйством в основном всегда веселая, ровная, всеми нами любимая Ольга Осиповна.

Директором санатория была комсомолка по имени Аня. Ни фамилии, ни отчества я ее не помню, да и неудивительно, так как все ее звали только Аней. Она встретила нас приветливо и делала все, чтобы помочь нам.

Коля пробыл в санатории около двух месяцев.

Помню мой приезд к нему.

Всю ночь, до самого утра, проговорили мы с Николаем. Встретили изумительное горное утро. Горы охватывали Ключевую со всех сторон и зелеными вершинами подпирали небо. Местами отвесные скалы подступали к небольшой горной речке Псекупс, берущей свое начало от серных родников.

Часто после полудня, когда заканчивались все домашние дела, я отвозила Николая в парк под его любимое дерево на берегу реки или в тень деревьев, что напротив санатория.

В Горячий Ключ, к этому чудо-источнику серных ванн, съезжалось много больных и главным образом тяжелобольных. И вот едва Николай появлялся в парке, его окружали, и он оказывался в центре внимания. Шли горячие споры… о чем угодно, только не о болезни! Об этом Николай говорить не любил.

Заходили к Николаю и комсомольцы во главе с директором санатория Аней. Эти встречи с комсомольцами обычно проходили на открытой веранде. Николая радовали любовь и внимание «комсы».

Серные ванны приносили кое-какое облегчение. Постепенно очень медленно спадала опухоль суставов. Это наполняло нас бодростью и надеждой.

Когда вечерами собирались комсомольцы, Николай просил принести гитару, впрочем, чаще ребята и сами приносили музыкальные инструменты: гитару, мандолину, гармонь — знали, что Островский очень любит музыку и пение. Пели: «Нелюдимо наше море», «Слезами залит мир безбрежный». Николай подпевал. Иногда просил, чтобы ему дали гитару. Укладывал ее на грудь, с трудом дотягивался пальцами до ладов и струн и под свой аккомпанемент пел грустные украинские песни.

Только одна семейная пара была против этих вечерних встреч — наши соседи по коридору. Эти люди требовали полной тишины. Ложились спать они в 6–7 часов вечера, днем бродили по дому как тени, придираясь ко всем и ко всему.

Николай решил помочь им вылечиться от этого. В комнате против нашей жила молодая цыганка. По природе энергичная, живая, веселая, она вносила много радости в жизнь больных и всегда старалась развеселить Островского. И вот Николай договорился с ней, чтобы в один из вечеров, когда нудная парочка уляжется, устроить веселый концерт. Так и сделали. Больше всех веселилась цыганка. Как она пела, как плясала!

Утром — жалобы. Назначили расследование, принялись опрашивать больных. И что же! Никто из больных «не слышал» этого шума! А когда пришли к Николаю, считая, что он, лежачий больной, был дома и все знает, то и он, конечно, ответил то же самое.

Кончилось все это тем, что замкнутая, болезненно придирчивая пара вышла из своей «кельи» и присоединилась ко всем! А Николай ликовал, радовался, что удалось помочь этим людям, вытащить их из «скорлупы».

На «семейном совете» мы решили, что из Ключевой поедем домой в казачьей фуре, выложенной сеном: об автомобиле Николай не мог вспоминать без содрогания.

Провожать Николая собрались его новые друзья, они долго и горячо жали ему руки; мы выслушали десятки бодрых, дружеских пожеланий.

Но едва тронулись в путь, началась пытка, для больного физическая, для нас моральная. Чтобы облегчить хоть немного его страдания, я всю дорогу держала на руках голову Николая.

Это была ужасная дорога! Уже через несколько часов пути нам стало ясно, что Горячий Ключ Николаю не помог. Он от боли несколько раз терял сознание. В один из промежутков между обмороками он тихо сказал мне:

— Береги меня, Раюша, я еще многое могу сделать, я поправлюсь, не оставляй меня…

Я не могла сдержать слез.

Наконец приехали в Краснодар. Колю нельзя было сразу вносить в вокзал. Его вообще нельзя было тронуть. Нужно было время, чтобы он пришел в себя.

Подводу, на которой находился Николай, быстро обступили любопытные. Послышались возгласы:

— Ах, миленький, да он уже неживой…

— И куда ты его везешь?

— И зачем ты с ним возишься, все равно он не жилец!

Эти слова просто разъярили меня. Не знаю, откуда у меня взялась смелость. Я соскочила с подводы, кинулась к этим «сочувствующим» и процедила сквозь зубы:

— Разойдитесь немедленно, хватит вам языки чесать, пошли вон отсюда!

Кумушки шарахнулись в сторону:

— Да она ненормальная…

Когда же я вернулась к Николаю и села около него, он взял мою руку, слабо сжал ее и еле слышно прошептал:

— Молодец, дивчина. Надо было еще и крепче им сказать.

Невеселым было наше возвращение в Новороссийск. Серные ванны жесточайшим образом обманули наши ожидания.

Врачи утешали, говорили, серные ванны должны сказаться позднее и улучшение должно наступить по меньшей мере через месяц. Советовали на другой год продолжить лечение в Мацесте.

Несмотря на свое тяжелое состояние, Николай неизменно повторял:

— Ничего, все это мелкие кочки на жизненной дороге, все это временно. Пройдет!

Но по его сдвинутым бровям было видно, что все это он говорит только для нас.

Чтобы заглушить физическую боль, он все больше и больше погружался в книги. В ясную, хорошую погоду мы выносили его во двор. Здесь, в тени акаций, на складной деревянной кровати он проводил дни. Чтобы скрыться от любопытных глаз, между двумя деревьями протягивали веревку, на нее вешали простыню.

Сюда же по вечерам собиралась молодежь. Тогда этот уголок оживал. Споры, шутки, смех, пение, игра на мандолине и гитаре не смолкали.

Осенью в свой распорядок дня Николай включил новую графу: «писание». «Писанию» теперь отводилась большая часть дня, примерно часа четыре. Что подразумевалось под «писанием», оставалось нам неизвестным. Каждое утро после завтрака Николай просил дать ему чернила, вынимал из-под подушки объемистую тетрадь и начинал писать.

Что он писал, никто не знал, а когда я просила показать мне таинственную тетрадь, Николай шутил:

— Ну, какая ты любопытная, прямо, как женщина! Я веду дневник, как тот Квасман в больнице, о котором я рассказывал, помнишь? Хочешь, почитаю?

Николай раскрывал тетрадь и, неестественно быстро бегая зрачками по странице, читал: «…27 ноября. Здоровье Островского ничего себе, большой палец на левой ноге еще шевелится, но в больницу Островский не хочет». «28 ноября. Аппетит у Островского хороший, съел три котлеты, хотел еще одну, но жена не дала, говорит: тебе в твоем лежачем состоянии есть вообще вредно, а сама по своему ходячему положению слопала семь…»

Я хохотала, а Николай быстро прятал написанное.

Иногда он так увлекался писанием, что трудно было оторвать его к обеду. В таких случаях раздражался, требовал, чтобы к нему не приставали с «идиотскими обедами», и обещал, закончив через несколько дней работу, отобедать сразу за все упущенное время.

Как-то утром Николай вручил мне объемистый запечатанный пакет. Я даже не видела, когда и кто подавал ему клей и когда Николай запечатывал таинственную тетрадь.

— Вот отправь, Раюша, только сделай это сейчас же, — попросил он. Адрес тоже был написан его рукой. Крупно: «Город Одесса». Кому персонально, не помню.