— Помню.
— Ну а силы мы найдем вместе. Сейчас темно, и я не вижу твоего лица, жалко, мне хотелось бы знать, что оно выражает.
— Вот и хорошо, что не видишь…
Утром я проводила его к поезду. Садясь в вагон, он сказал:
— Знаешь, Рая, я как-то очень глупо волнуюсь, как школьник перед экзаменом. Я бы, наверное, не стал волноваться, если бы от меня все зависело, уж я бы своих зорких экзаменаторов обставил, но вот, — он показал на ноги, — им разве прикажешь?
…В Харькове Николай пробыл недолго. Подходящей работы найти не удалось, и он отправился в Москву к своему другу Марте Яновне Пуринь.
Марта Пуринь и ее подруга Надя Петерсон жили в Гусятниковом переулке, ныне Большевистский, в доме на третьем этаже. С трудом передвигая костыли, Николай добрался до квартиры.
У Марты была большая библиотека. Оставаясь один, Николай целые дни проводил за чтением. Но все чаще и чаще приходилось откладывать книгу: участились головные боли — сказывалось ранение в голову. Кроме того, от постоянного чтения воспалялись глаза. С нетерпением Николай ждал вечера, а с ним и друзей. И когда комната заполнялась людьми, человеческими голосами, становилось веселее. У Марты собирались товарищи-партийцы. Николай был самый младший. Старшие товарищи рассказывали о новостях. Николай оживал: ведь в Новороссийске он был оторван от партийной работы. А здесь, в кругу близких ему по духу товарищей, как бы возвращалось то время, когда он, молодой, здоровый, неутомимый, комсомолил, сплачивал молодежь в Берездове, в Изяславе… Все казалось временным: и болезнь, и костыли, и инвалидность.
«В Москве же я отдохнул в первый раз за всю свою жизнь. Был в кругу родных ребят — друзей, набросился на книги и все новинки…»[5] — писал он медсестре А. П. Давыдовой, которую знал по Харьковскому медико-механическому институту.
А здоровье все ухудшалось.
В конце сентября — телеграмма. Коля сообщал, что выезжает из Москвы скорым. Просил встретить.
Николай снова у нас. С большим трудом ходит при помощи костылей. Много говорит о работе, о товарищах, о том, что к нему несправедливо относятся, маринуя на «отдыхе». Он не старается скрыть досаду и огорчение, но это не глубокая, прорвавшаяся в минуту откровенности горечь, а просто вспышка — начинает сердиться, ругает костыли, инвалидность и «несознательных» товарищей.
Все это бросилось мне в глаза в первый же день его приезда.
На следующее утро я нашла Николая заметно взволнованным. Спросила о здоровье. Он махнул рукой.
— Здоровье чепуха. Замечательное здоровье… Я иду сейчас в горком партии. Необходимо встать на учет!..
Вернулся очень грустный. На всю жизнь запомнился мне тот вечер. Николай молча вошел в дом, разделся и сел у стола. Долго ни с кем не разговаривал.
Я сильно встревожилась. Обыкновенно он возвращался хоть усталый, но бодрый, и рассказам не было конца. Шутил, смеялся и нас заражал своим оптимизмом.
Когда молчание стало невыносимым, я спросила:
— Что случилось?
— Ужасного ничего. Просто надоели мне ноги, которые отказываются служить, надоела пенсионная книжка, которая залежалась в кармане и жжет огнем, надоели одни и те же слова товарищей: отдохни, подлечись.
И он с печалью закончил:
— Как люди не могут понять простой вещи, что у меня в груди бьется сердце, которому только двадцать два года!!
Дня три после этого Николай был неразговорчив. Часто морщился от боли. Чувствовалось, что в душе у него произошел перелом. Я с тревогой наблюдала за ним. Вскоре между нами произошел разговор, который усилил мое беспокойство.
Как-то после вечернего чая я зашла в кухню. Николай сидел у стола и, казалось, чем-то был занят. Подойдя поближе, я увидела, что он чистит браунинг. Перед ним лежали густо промасленные части. Продев тонкую тряпочку между кольцами какой-то пружинки, Николай старательно ее протирал.
Я подсела к нему:
— Чего ты, Коля, последние дни такой кислый?
— А отчего мне не быть кислым?
— Ну просто не похоже на тебя.
Николай усмехнулся и промолчал.
— Неужели на тебя так подействовал отказ горкома дать тебе какую-нибудь работу?
— Ничего на меня не подействовало. Просто злость. Злость задушила. На собственное предательское тело. Но это ничего. Это пройдет.
Он собрал браунинг и, слегка подкидывая его на вытянутой руке, спросил:
— Ничего штучка?
Потом любовно погладил черное, лоснящееся от масла дуло и тихо добавил:
— Этой штучкой все можно сделать…
Тон, каким была сказана эта фраза, потряс меня.
— Кончай, пожалуйста, любоваться своей штучкой! — Я старалась говорить непринужденно и весело: — Убирай эти тряпочки, я сотру со стола. Всю клеенку замаслил!..
Прошло две недели. Все чаще мучила Николая острая боль в суставах. В черных глубоких глазах застыл нехороший сухой огонек.
Вечерами, если мы с ним не бродили по улицам города, Николай сидел дома. Однажды он не вышел к ужину. Приоткрыв дверь, я увидела, что комната пуста. Были глубокие сумерки, Николай уже не мог сидеть во дворе с книгой, как это он часто делал. Тем не менее я обошла весь двор и вышла за калитку. С моря дул свежий ветер. Долго и пристально, до боли в глазах, я всматривалась в темнеющую улицу. Старалась не думать о том, о чем думалось против воли: о подавленном состоянии Николая последние дни. Перед глазами возникала тонкая сухая рука с лежащим на ладони браунингом, из головы не шли слова: «этой штучкой все можно сделать»…
Наши спали. В тревоге я несколько раз выходила за калитку.
На востоке уже слабо намечался белесый предрассвет. Я еще раз вошла в комнату, посмотрела на часы: начинался третий час ночи. Почти в эту же самую минуту я услышала знакомые шаги у веранды. Выскочила во двор и столкнулась с Николаем…
Он был так утомлен, что свалился на постель не раздеваясь. Рассказал мне, что был на собрании городского партактива в клубе водников. Выступил в прениях. Запомнил, какими удивленными взглядами провожали его, когда он шел к трибуне.
— Я понимал их удивление. Представь себе картину: больной, бледный парень без кровинки в лице, в сером мешковатом костюме, опираясь на костыли, медленно поднимается с места, медленно проходит на сцену, с трудом взбирается по ступенькам… Но, когда я стал говорить, забыл обо всем. Потому что мне не мешали. Я чувствовал: слушают внимательно. Когда же я кончил и сел на место, то слышал шепот соседей: они приняли меня за представителя ЦК партии… По окончании собрания товарищи предложили подвезти домой. Я отказался, мне хотелось посидеть немного в парке.
…Он отдохнул, потом стал искать дорогу. Но, час проплутав, понял, что дорогу домой найти не может, ведь был в клубе впервые. Улицы пусты, спросить не у кого. Страшно устал, еле держался на ногах. Потихоньку пошел. И только когда добрел до моря, сообразил, что идет в противоположную сторону. Понял, как далеко находится от дома.
В сквере около горкома партии сел отдохнуть. Силы окончательно покинули его. Мелькнула мысль: выстрелить и тем самым дать о себе знать, но удержался. На его счастье мимо проезжала пролетка. С трудом уговорил товарища подвезти. Тот согласился, но высадил Николая за два квартала от дома. Дорога там засыпана галькой, нанесенной с гор во время дождя, и товарищ не хотел портить резину на колесах. Николай пошел пешком.
— Трудно мне было на костылях пробираться по гальке, еле-еле удержался, чтобы не упасть. Но, как видишь, добрался благополучно.
Несколько минут мы молчали, погруженные каждый в свои думы. Было уже пять часов утра, я собралась уходить.
— Раек, — проговорил Николай, — ты не оставляй меня сейчас одного. Много я передумал в эту ночь на берегу моря, там я устроил «заседание политбюро со своим «я» о предательском поведении своего тела». О многом надо поговорить с тобой…
Дальше мне хочется рассказать об этой ночи словами, такими знакомыми читателю по книге «Как закалялась сталь»:
«— А я уже за тебя беспокоилась, — радуясь, что он пришел, прошептала Тая, когда Корчагин вошел в сени.
5
Все цитаты из произведений и писем И. Островского, кроме оговоренных особо, даются по изданию: Н. А. Островский, Соч. В 3-х т. М., 1967–1968.