Отцу сообщили среди ночи, что он свободен. Он сначала не поверил, а потом собираться стал. Ему писем насовали, чтоб передал на свободе родственникам. Выпихнули его за ворота в глухую ночь, на улице мороз, а он в одном пиджаке и идти далеко. Ну, отец у нас крепкий был, ходовой мужик. Тетка потом мне рассказывала, отцова сестра, она тут, в Вологде, жила. Говорит: «Смотрю утром в окошко, вроде Миша бежит, ожигается, в одном-то пиджачке да по морозу-то...»
Этот рассказ Николая Рубцова был записан женщиной, сыгравшей такую роковую роль в его жизни... И даже допуская, что рассказ записан предельно точно, доверять ему трудно. Смущает нестыковка деталей.
Если Михаила Андриановича забрали в январе, то отчего же на нем был только один пиджак? Должно было иметься и пальто...
В этом рассказе Рубцов верно передает лишь свои ощущения: «прошу булку, хочу булку... бросил в снег», а вся сюжетная канва скорее всего заимствована из недетских впечатлений, и прекрасный рассказ тетки о том, как прибежал морозным утром в одном пиджачке Михаил Андрианович, явно относится к другому эпизоду из жизни отца поэта.
Так или иначе, но документально пока не удается подтвердить, за что арестовывали Михаила Андриановича и арестовывали ли вообще...
Сергей Багров в весьма поэтичном рассказе «Сердце ласточки», основываясь, очевидно, тоже на рассказах самого Рубцова, арест Михаила Андриановича переносит в Няндому.
«В Няндоме жили Рубцовы по двум адресам. Вначале — в добротном, уютно обставленном доме. Но после ареста хозяина жизнь семьи стала невыносимой. Из хорошей квартиры велено убираться. Чтобы духу здесь не было через сутки! В разгаре зимы, не имея ни средств, ни имущества, оказались Рубцовы среди сугробов. С грехом пополам удалось вселиться в гнилое, сарайного типа жилище. Мало кто от Рубцовых не отвернулся. Даже в девочках Наде и Гале, учившихся в средней школе, узрели опасных людей, с которыми надо быть настороже. Наде, имевшей песенный дар, воспретили петь песни, как на концертах, так и на спевках. Надя была самой старшей и, чтобы как-то помочь своей маме, устроилась счетоводом в райпо. Но вскоре она заболела и умерла.
Нельзя представить, как жили Рубцовы дальше. Одиннадцать месяцев просидел Михаил Андрианович в предварительной камере, ожидая суда, которого так, кстати, и не дождался, ибо на редкость честное по тем временам дознание (выделено мной. — Н. К.) вины за ним никакой не нашло, и его отпустили...»
В рассказе Багрова, как мы видим, тоже содержатся очевидные неточности. Несомненно, что источник их — сам Рубцов.
Можно предположить, что он рассказывал эту историю Сергею Багрову летом 1964 года, когда Багров приезжал в Николу. Ведь именно тогда было отправлено Рубцовым письмо Николаю Николаевичу Сидоренко, в котором изложена эта версия биографии отца...
«Родился в семье значительного партийного работника. Его даже врагом народа объявили, потом освободили, и статья о его реабилитации была помещена, кажется, в 1939 г. в Архангельской областной газете. Больше всего времени он работал вообще-то в Вологде».
Тут Михаил Андрианович — еще двух лет не прошло после его смерти! — превращается уже в значительного партийного работника.
Почему Рубцов повышает статус отца, понятно. Он писал Н. Н. Сидоренко, когда стоял вопрос о восстановлении в Литературном институте. И Николаю Михайловичу, с его простоватой хитрецой, могло казаться, что сына значительного партийного работника восстановят быстрее.
Надо сказать, что, вспоминая о своем прошлом, поэт всегда менее всего заботился о фактологии... Канцелярская выверенность свидетельств всегда угнетала его.
Куда больше подлинности в рассказах — записанных, кстати, тоже Сергеем Багровым — непосредственно о самом детстве...
«С малых лет, даже месяцев, когда посмотрит он с маминых рук на ромашковый берег Емцы, на ее поймы, церкви, лодки и тополя, так и выплеснет птичий восторг, так и дернется махоньким телом, точно зная, что сияющий воздух его не обидит, примет в лоно свое и, качая, закружит в лучах светоносного дня.
А еще ему будет по нраву сидеть, как матросу, в высокой корзине, которую старшие сестры отправят с плота по воде, наблюдая, как крошечный брат запыхтит, загудит, объявляя себя настоящим архангельским пароходом...»
Или в прозаическом наброске самого Николая Михайловича Рубцова...
«Закончился этот необыкновенный вечер тем, что все — и наши домашние и гости — забыли погасить свет и по всему дому, кто где, заснули непробудным счастливым сном! Но я не мог уснуть, т. к. предельно был полон волнующих впечатлений. Я неслышно поднялся, кое-как вскарабкался на длинный праздничный стол, уставленный рюмками, тарелками, графинами, и пополз по нему, выпивая из всех рюмок подряд вино, которое там осталось...
После этого лихого похмелья я ничего не могу вспомнить из значительных событий, как я понимаю, почти целого года».
Но вернемся к Михаилу Андриановичу...
С большой долей уверенности можно предположить, что если и был арестован он, то не за «политику», не как враг народа, а по уголовной статье, связанной с растратой или другими хозяйственными недочетами в ОРСе, возглавляемом им...
Эту версию, косвенно, подтверждают и любовь Михаила Андриановича к застольям, и путаница в рассказах Николая Рубцова, и «на редкость честное по тем временам дознание», которому был подвергнут Михаил Андрианович.
Во всяком случае, вернувшись (если следовать рубцовской версии) из тюрьмы, Михаил Андрианович в апреле 1939 года был восстановлен в рядах ВКП(б) и сразу пошел на повышение. Его перебросили в Няндомское райпо.
Няндома запомнилась Николаю Рубцову лучше. В этом небольшом городке, в доме, стоящем почти вплотную к железнодорожной насыпи, умерла старшая — Рая скончалась еще до рождения Николая — сестра Надежда.
Надежду Рубцов любил... Он запомнил, как выходит она к гостям в нарядном платье, в блестящем монисто на высокой шее, чтобы показать, чему научилась в кружке пения...
«Монисто, — вспоминал Рубцов, — очень шло к ней, придавало ей еще красоты и тихо звенело во время танца. И голос ее звенел, и слова непонятной песни тоже звенели, и всю жизнь сопровождает меня, по временам возникая в душе, какой-то чудный-чудный, тихий звон, оставшийся, наверно, как память об этом пении, как золотой неотразимый отзвук ее славной души».
Живая, общительная, Надежда погасла в одночасье — съездила в деревню на сельхозработы, простудилась и заболела менингитом.
Рубцов часто вспоминал, как мучительно переносила она нестихающую боль и, когда заговаривали с ней, отворачивалась к стене...
Наде было шестнадцать, когда она умерла. Ее хоронили как комсомолку...
Рубцов запомнил красный гроб, множество венков, скопление народа...
На всю жизнь осталась в нем боль утраты, всю жизнь считал он, что, если бы Надежда не умерла так рано, не было бы в его жизни того безысходного сиротства, через которое предстояло пройти ему...
Почти все эти, полулегендарные рассказы Николая Рубцова о жизни в Емецке и Няндоме почерпнуты нами из записок Д. и рассказов Сергея Багрова...
И все...
Более нигде, кажется, ни в стихах, ни в письмах, ни в разговорах с друзьями не вспоминал Рубцов о той жизни, словно это и не его была жизнь, а его началась только в Вологде...
14 января 1941 года Михаил Андрианович Рубцов, как записано в учетной партийной карточке, выбыл из Няндомы в Вологодский горком партии.
В Вологде Рубцовы поселились недалеко от Прилуцкого монастыря, в который еще недавно свозили со всей области раскулаченных мужиков...
Николаю было четыре года...
Из родительских разговоров ему запомнилась всего одна фраза.
— Александра, кипяточку! — кричал отец, усаживаясь за стол.
В рассказе «Дикий лук», передавая атмосферу тех лет, Николай Рубцов попытался нарисовать характер отца.
Рассказ написан уже после смерти Михаила Андриановича, и, читая его, видишь, как пересекаются в этой небольшой зарисовке два взгляда: ребенка в еще неясное, туманное будущее и усталого, измотанного жизнью поэта, как бы усмехающегося своему детскому неведению...