Выбрать главу

Правда, некий Монашенок, вдохновленный призывами разрушить старый мир, походив с красным знаменем по округе, начал было разбирать колокольню в бывшем Спасо-Суморинском монастыре, но — есть, есть Божий суд! — сверзился вниз, сломал три ребра и отбил печенку. Больше на старинный монастырь не покушались...

Настоятельский корпус, братские келий, монастырскую гостиницу передали техникуму, готовившему мастеров лесовозных дорог.

Здесь, в золотом листопаде монастырских берез, и увидел впервые Сергей Багров «русоволосого, с очень живым, загорелым лицом улыбающегося подростка», которому все кричали:

— Давай, Николай! Давай!

И подросток, подламывая локтями, рванул лежавшую на груди красномехую хромку и неожиданно резко запел:

Куда пошла, зелена рать? Гремела рать, зелена рать, Пошла я в лес, зелена рать, Грибы ломать, зелена рать!

Это и был Николай Рубцов...

Подростки и есть подростки, и школу подросткового воспитания Николай Рубцов, выросший в детдоме, проходил легко.

Он вспоминал потом, как испытывали в техникуме на смелость...

Всей гурьбой шли в полуразрушенный собор, от которого остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по карнизу на головокружительной высоте и перепрыгнуть через пролом.

Коля прыгал.

Было жутковато, но почти не страшно...

В этом рубцовском прыжке на головокружительной высоте, над темной бездной погруженного в мерзость запустения храма — очень много от предстоящей жизни, от Пути, который назначено пройти ему.  В  каком-то смысле этот прыжок — метафора всей его жизни и поэзии. И каждое его стихотворение — повторение этого прыжка...

Лети, мой отчаянный парус! Не знаю, насколько смогу, Чтоб даже тяжелая старость Меня не согнула в дугу! Но выплывут, словно из дыма, И станут родней и больней Стрелой пролетевшие мимо Картины отроческих дней... Запомнил я снег и салазки, Метельные взрывы снегов, Запомнил скандальные пляски Нарядных больших мужиков. Запомнил суслоны пшеницы, Запомнил, как чахла заря, И грустные, грустные птицы Кричали в конце сентября. И сколько друзей настоящих, А сколько там было чудес, Лишь помнят сосновые чащи Да темный еловый лес!..

Но тогда Рубцов был молод, и поэтому было не страшно...

Однако таким — отчаянным и бесшабашным — был Рубцов днем, в шумной ватаге сверстников.

А вечером? Ночью?

Тот, кто жил в сберегаемых советской властью монастырях, знает, какая тоска обрушивалась на человека в сумерках, запекающихся в черных провалах стен, клубящихся под рухнувшими кровлями храмов...

Эта тоска хорошо была знакома и Николаю Михайловичу Рубцову...

И в последние детдомовские годы, и в техникуме Рубцов словно бы и забыл, что у него есть отец. Никто из его знакомых не запомнил, чтобы он пытался тогда восстановить связь с отцом, братом, сестрой, теткой...

Быть может, только однажды и попытался рассказать Николай «все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания».

Случилось это уже в 1951 году, когда Рубцов писал сочинение на заданную в техникуме тему «О родном уголке».

Оно сохранилось...

Поначалу — это обычный пересказ экскурсоводческих баек, удручающий примитивностью мышления и абсолютным незнанием истории... Приведем лишь несколько строк из него:

«Многое изменилось благодаря Великой Октябрьской революции. Монастырь, бывший очагом насилия и грабежа, превратился в рассадник культуры и грамотности среди населения. В заново отстроенных аудиториях зашумели первые студенты. Бывший тотемский собор превратился в городской кинотеатр, откуда беспрерывно доносится веселая музыка, наполняющая радостью сердца новой молодежи!»

Но где-то к середине сочинения Рубцов вдруг оставляет тон разбитного экскурсовода и начинает писать о своем детстве. Вначале, сбиваясь на уже заданный тон: «Иначе и нельзя! Ведь в их среде протекало мое беззаботное, счастливое, незабываемое детство...» — но с каждым словом все искренней и увлеченней:

«Хорошо в зимнее время, распахнув полы пальто, мчаться с горы навстречу обжигающему лицо ветру; хорошо в летнее время искупаться в прохладной воде, веселой при солнечном свете речки, хорошо бегать до безумия, играть, кувыркаться. А все-таки лучше всего проводить летние вечера в лесу у костра, пламя которого прорывает сгущающуюся темноту наступающего вечера, освещая черные неподвижные тени, падающие от деревьев, кажущиеся какими-то таинственными существами среди окружающей тишины и мрака...»

И чем дальше, тем несовместимее сочетание детских слов и оборотов: «играть... кувыркаться...» с точными, свидетельствующими о духовной зрелости и художническом видении мазками: «веселой при солнечном свете» речкой, «черными неподвижными тенями».

Еще удивительней, как безбоязненно открывается пятнадцатилетний подросток, описывая «темные тотемские ночи».

Как бы переходя на рассказ о друге детства, Рубцов пытается написать свой автопортрет:

«Обычно безудержно веселый, жизнерадостный, он становится порою непонятным для меня, сидит где-нибудь один, думает, думает и вдруг?., на таких всегда веселых, полных жизнеутверждающей силы глазах показываются слезы!»

(Этот «автопортрет» совпадает с тем, что рассказывает о Рубцове Л. С. Тугарина: «А Коля Рубцов ласковый был. У него кличка такая была — любимчик. Но ему что-то безразлично это было. Часто задумчивый сидел». То же самое и в воспоминаниях А. И. Корюкиной: «В детском доме Колю любили все... Он был ласков сам и любил ласку, был легко раним и при малейшей обиде плакал...»)

А дальше, в сочинении, забывая, что рассказ ведется в третьем лице, как бы о друге, Рубцов прямо пишет о том тайном, что мучило его самого детдомовскими ночами.

Страх в этом удивительном сочинении персонифицирован с медведем, превращающимся то в директора школы, — вспомните директора детдома Брагина, выбравшего Николаю Рубцову его будущую профессию! — то в свирепого хищника...

«Может быть, все это покажется невероятным, но представьте себе, как часто такие истории и им подобные видел я во сне в те же темные тотемские ночи, засыпая под заунывную песню ветра, свистящего в трубе».

Пересказывая сновидение, Николай Рубцов, сам того не понимая, анализирует свои комплексы и пытается преодолеть их. Пускай во сне медведь «нисколько не испугался (хотя говорят, что медведь боится людей), а, наоборот, с каким-то диким ревом бросился навстречу... «и первым желанием было «бежать, бежать...», но все-таки страх удается преодолеть. Мальчик выхватывает «охотничий нож», который у него наяву отбирает директор школы и который так пригодился сейчас во сне, и «с криком, который по силе и ужасу не уступает реву самого медведя...» — бросается навстречу опасности.

Медведь падает, сраженный ножом.

Впрочем, тут же Рубцов и закругляет повествование, выходя из области подсознательного в мир природы, в пейзаж, как это он часто делал потом в своих стихах:

«По-прежнему тихо, почти беззвучно шумели старые березы в лесу в безветренные дни, а вместе с порывами ветра громко плакали, почти стонали, как будто человеческою речью старались рассказать все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания. По-прежнему с какой-то затаенной, еле заметной грустью без конца роптала одинокая осина, вероятно, жалуясь на свое одиночество... По-прежнему спокойно и плавно уносились легкие волны Сухоны в безвозвратную даль...»

Сочинение «Мой родной уголок» интересно, как достоверное, из первых рук, свидетельство напряженной внутренней работы, происходившей в Рубцове-подростке.

Результат этой работы известен...