Заметив мимоходом, что мы начинаем уже чувствовать и мыслить, но пока еще ощупью, Бестужев выясняет значение критики у нас вообще, и после целого обвинительного акта против прозаичности нашей жизни, против безлюдья и ничтожества он подробно останавливается на том, что более всего лежит у него на сердце, – именно на вопросе о «подражании». «Нас одолела страсть к подражанию, – пишет он, – было время, что мы невпопад вздыхали постерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем мы в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски? Бог весть! До сих пор, по крайней мере, наша муза остается невестой-невидимкой. Конечно, можно утешиться тем, что мало потери – так и сяк пишут сотни чужестранных и междоусобных подражателей; но я говорю для людей с талантом, которые позволяют себя водить на помочах. Оглядываясь назад, можно век назади остаться, ибо время с каждой минутой разводит нас с образцами. Притом, все образцовые дарования носят на себе отпечаток не только народа, но века и места, где жили они, – следовательно, подражать им рабски в других обстоятельствах невозможно и неуместно. Творения знаменитых писателей должны быть только мерой достоинства наших творений…»
Рассуждать так было, конечно, нетрудно, и критик знал, что теоретически он совершенно прав, что лучше иметь свое, чем подражать чужому. Но художнику эти замечания критика, при всей их убедительности, приносили мало пользы, так как заставить себя быть «народным» художнику было невозможно: все зависело от степени таланта, но и кроме таланта нужна была еще школа и опыт: наша же культурная жизнь была еще слишком молода, чтобы найти себе сразу оригинальную форму и самобытное отражение в искусстве. Даже те немногие талантливые натуры, как, например, Батюшков, Жуковский, Крылов и Грибоедов, даже они, при всей силе их дарования, не сразу и не всегда могли освободиться от иноземного влияния и русскую действительность изображали либо редко, как, например, Батюшков и Жуковский, либо не совсем по-русски, как, например, Крылов и Грибоедов. Когда же им удавалось взять верный самобытный тон, нарисовать правдивую русскую картину нравов, как это иногда делал Пушкин, то эта картина была так необычна, что критики сами не сразу научались ценить ее: так случилось, например, с «Евгением Онегиным».
Тем не менее критика продолжала твердить свое и требовать «народности». В 1823 году появилась маленькая книжечка О. Сомова, небезызвестного потом беллетриста; книжка была озаглавлена «О романтической поэзии»[23]; на нее обратили мало внимания, но она его заслуживала. Сомов был из числа первых наших беллетристов, которые в своих рассказах старались разрабатывать материал народных сказаний и поверий в более или менее реальной форме, т. е. стремились сохранить их колорит и наивность. Он принимал эту народность близко к сердцу и в своей книжке о романтизме поставил себе целью направить наше внимание на те богатства, которые кроются в нашей старине и которыми нужно воспользоваться именно в интересах «народного» нашего романтизма, а отнюдь не того подражательного, который ничего не дает для русского читателя.
Французская поэзия суха и холодна, говорил Сомов, и даже среди пресловутых французских классиков есть только один хороший – Парни. Мы делаем грубейшую ошибку, когда смешиваем классицизм французский с античным. Античный классицизм полон жизни, и природа его разнообразна – это классицизм «народный», «местный», согласный с нравами и миросозерцанием той страны, в которой он родился; в этом вся его свежесть и прелесть, которая отсутствует во всех попытках воскресить его. У старых мастеров должно учиться, но подражать им не следует. Народной была и поэзия романтическая в те годы, когда она пришла на смену классической; народной не перестает она быть и в наши дни в тех странах, где она вытекла из жизни, где она развилась свободно. Словесность каждого народа есть говорящая картина его нравов, обычаев и образа жизни – вот почему тщетны все надежды возрастить самобытную литературу на почве подражания, и мы, русские, должны наконец иметь свою народную поэзию, в которой бы отразились отличительные черты характера нашей нации, как, например, твердость духа, безропотное повиновение законным властям, радушное гостеприимство и т. д. Сомов указывает затем на богатство нашей мифологии, на разнообразие нашей природы, на обилие всяких красот в нашей древней истории – все это затем, чтобы пристыдить нас и упрекнуть за то, что мы небрежно проходим мимо своих богатств, заглядываясь на чужие. Заимствование и подражание к добру нас не приведут: и без того в нашей словесности заметно целое наводнение унылыми элегиями; везде встречаешь унылые мечты, желание неизвестного, утомление жизнью. Все эти немцеобразные рапсодии противны живому и пылкому русскому народу. Он должен же наконец сказать свое слово, и мы можем надеяться: у нас есть таланты, много обещающие – таков юный Пушкин, в вымыслах, языке и выражении которого уже раскрываются черты народные.