Выбрать главу

— Константин Андреич, пшеничник, как видите…

Он был небольшого роста, но кряжист, одет в старую толстую куртку, на столе перед ним лежали пшеничные колосья, зерна, колосковые чешуйки и ости. Регель пояснил, что Константин Андреевич ведает в Бюро «красным кабинетом»: на стеллажах были разложены коробки красного цвета — все с образцами пшеницы.

В другой комнате, куда они зашли, на стеллажах лежали зеленые коробки с овсами — ими ведал Николай Иванович Литвинов…

Кабинет самого Регеля был густо насыщен синим цветом, это стало особенно хорошо заметно, когда начали сгущаться ранние сумерки и Роберт Эдуардович включил электричество: даже абажур настольной лампы вспыхнул ослепительно-синим цветом. Любовью ученого были ячмени: из собранных им по всей стране весьма пестрых смесей разных ботанических форм этой культуры он выделил семь сотен легко отличимых одна от другой разновидностей. Высевая их несколько лет подряд в питомнике, Регель получил так называемые «чистые линии» контрастных сортов, причем 54 оказались совершенно новыми формами, нигде не зарегистрированными.

— Мне доставило удовольствие познакомиться с вашим исследованием по голым слизням, — сказал Регель. — Работа вполне… вполне… вполне… Вообще нам, ботаникам, приятно иметь в своих рядах естественника с агрономическим образованием, — Регель помолчал секунду. — Ваша работа о слизнях, я слышал, даже удостоена премии Московского Политехнического музея? Каковы же ваши дальнейшие планы, если не секрет? Что вы намерены почерпнуть у нас?

— Вообще-то меня привлекает генетика, — ответил Николай, — философия жизни в широком смысле… и больше всего, конечно, в приложении к агрономии…

Склонив голову набок, Регель не без иронического любопытства остановил свой взгляд на Вавилове, однако тот, словно не заметив иронии, пояснил:

— Почему приехал к вам? Ваше Бюро — единственное учреждение в России, где систематику изучают в связи с географией культурных растений, а это как раз больше всего мне сейчас нужно. Хочу изучить коллекции злаков, постигнуть премудрости в определении их видов и разновидностей, рас и популяций. Поэтому весьма ценными для себя буду считать всяческого рода указания на этот счет работников Бюро и, конечно, надеюсь получить разрешение пользоваться вашей библиотекой.

— Все это вы, разумеется, получите, — улыбнулся Роберт Эдуардович. — Вот вам ключ — это от комнаты, что по соседству с моей, для практикантов. Сейчас там никого нет, вы будете один. Подобной роскоши, я имею в виду этот предбанничек, мы не могли себе позволить еще год назад, когда обитали на Чугунной улице — это возле Холерного кладбища и городской свалки. Но и теперь — а мы сюда перебрались совсем недавно — экспедиция наша по рассылке «Трудов», ради которых мы все стараемся, корреспонденции и прочих отправлений, коих тоже немало, пока ютится в передней. Ну да ладно, располагайтесь удобнее, осваивайтесь, работайте!..

Вавилову уже через несколько дней стала понятна царапнувшая душу поначалу регелевская ирония, когда он заговорил по приезде о генетике: работая в «предбанничке» за небольшим старинным столом, Николай хорошо слышал доносившиеся из-за стенки разговоры Регеля с сотрудниками, нередко как будто адресованные специально ему, Вавилову:

— Пора бы уж усвоить простую истину: наше спасение — в специализации. Может быть, многие годы надо посвятить изучению, к примеру, пленчатости ячменя, а то и всю жизнь, чтобы сделать правильные научные выводы об этой культуре. Поверьте мне, моему опыту, уже немалому… Поэтому… если хотите быть, а не слыть ученым, вы должны знать, что нельзя охватить необъятное, совместить несовместимое. И я не стесняюсь повторить вслед за другим человеком, постигшим мудрость жизни: «Горе вам, энциклопедисты! Мы не горные козлы, чтобы скакать с уступа на уступ. Кой прок в таком вселенском верхоглядстве?»

Вавилов, слыша подобные речи Регеля, невольно улыбался: даже из своего опыта он знал, что широта научного подхода к любому явлению жизни отнюдь не мешала глубине его изучения и проникновению в сущность с разных сторон, а тем более не противоречила специализации. Скорее наоборот! Но докажешь ли это Регелю? И как?

В Бюро все работники строго соблюдали принцип специализации, каждый научный сотрудник занимался лишь одной культурой. При этом требовалось проявить не только примерное трудолюбие и внимание к мелочам, к мельчайшим деталям, но и аккуратность, дотошность, педантизм и точность в их фиксировании на бумаге. За всем этим строго следил сам заведующий Бюро.

Вавилов сразу нарушил заведенный порядок, причем вполне осознанно: начав знакомство с практикой Бюро у Фляксбергера, занимавшегося пшеницами, он затем перешел к ячменям, потом взялся за овсы… Он знал, что заведующему такая практика очень не по душе, но Регель, придерживаясь, должно быть, западноевропейской традиции, остерегался «обращать в свою веру» начинающего исследователя, уловив его талантливость и хорошую подготовку, деликатно воздерживался и от прямых, тем более назидательных советов.

Регель сразу и по достоинству оценил напросившегося к нему практиканта, хотя и бросал на него косые взгляды. Они быстро душевно сближались, несмотря на порядочную — в два десятилетия — разницу в возрасте. И Вавилов очень скоро понял, кого имел тот в виду как идеального исследователя в сфере сравнительного ботанического изучения растений, как «специализированного» аналитика, — это был, конечно, Фляксбергер Константин Андреевич.

Около трех тысяч образцов пшеницы, осмотренных этим дотошным ученым, описанных и разложенных по красным коробкам, уже давали представление о естественных географических ареалах произрастания хозяйственно-ценных форм этой культуры. Становилось ясно, что и теоретически, и практически для селекции эта кропотливая аналитическая работа, проведенная за письменным столом в маленьком Бюро, может значить гораздо больше — не сегодня, не сейчас — позже. В этом Вавилов, принимавший в работе активное участие, все больше убеждался. А спустя несколько лет он понял, что именно фляксбергеровская дотошность, так поразившая его на первых порах и даже каким-то образом воспринятая его собственной живой, неугомонной и широкой натурой, помогла потом прийти к действительно широким научным обобщениям и выводам.

Впрочем, много дали молодому ученому и беседы, а также анализы, проведенные совместно с другим сотрудником Бюро — Александром Ивановичем Мальцевым, который сам представился практиканту из Москвы таким образом:

— Овсюг и другие сорняки, не менее обильные на наших полях, чем выращиваемые культуры. Чему удивляться? Сами сеем их и куда более щедро, чем пшеницу или овес.

Александр Иванович был весьма высок ростом, усат, громогласен. Во всем он любил отмечать противоречия и несуразности или, наоборот, необычное подобие, или полное сходство. Видимо, это свойство ума и привело его работать в Бюро прикладной ботаники. Стоило видеть, как он с помощью смеси бромоформа с эфиром извлекал бесчисленные семена сорняков из любого, даже крупного образца семян, например овса, мгновенно пересчитывал и затем объявлял:

— Вот сколько! Красота! И это в семенном образце! Значит, сколько же мы их высеваем в поле? Да что там — высеваем! В самой почве, в ее верхнем перегнойном слое, по моим подсчетам, на каждое зерно овса, ячменя или пшеницы приходится подчас до 200 семян сорняков, а на одну десятину — от 100 до 500 миллионов! Вот уж действительно наше богатство!

Когда Вавилов спросил, есть ли какая-нибудь сводка фактической засоренности российских полей и нельзя ли взглянуть на нее, Мальцев многозначительно улыбнулся и сказал, что анализы образцов семян, взятые из сотен хозяйств в разных губерниях России, позволили составить своего рода сводку распространения 162 видов сорных растений, но, увы, только в европейской части страны.

— Это практическая сторона дела, — продолжал он со значением, — но… но есть и теоретическая, так сказать, для понимания сущности явления… самой биологической сути дела. В общем, перебирая день за днем свои овсюги, я заметил одну любопытную штуку: окраска зерна и пленок, их опушенность, остистость, высота растений, длина соломины, некоторые другие признаки как бы повторяются из вида в вид. Ясно говорю?