Из этого текста следует, что в 1816 году Коновницын, близкий ко двору, не исключал воцарения одного из великих князей. Разумеется, старшего – Николая.
Но это было делом неопределенного будущего. Гораздо актуальнее было другое его наставление.
Из послания Петра Петровича Коновницына великим князьям
Если придет время командовать вам частями войск, сколько бы велики или малы оне ни были, да будет первейшее ваше старание о содержании их вообще и о призрении больных и страждущих. Старайтесь улучшить положение каждого, не требуйте от людей невозможного. Доставьте им прежде нужный и необходимый покой, а потом уже требуйте точного и строгого исполнения истинной службы. Крик и угрозы только что раздражают, а пользы вам не принесут.
Однако, став гвардейским генералом, вскоре после расставания с Коновницыным, великий князь Николай Павлович немедленно начал действовать вопреки его заветам.
Постепенно Николай Павлович пришел к выводу, что именно армия является идеальным вариантом жизнеустройства.
Великий князь Николай Павлович (из разговора)
Здесь порядок, строгая безусловная законность, никакого всезнайства и противоречия, все вытекает одно из другого; никто не приказывает, прежде чем не научится повиноваться; никто без законного основания не становится вперед другого; все подчиняется одной определенной цели, все имеет свое назначение.
Поскольку армия представлялась великому князю идеалом, он стал прилагать все усилия, чтобы она его представлениям соответствовала. Но методы его категорически расходились с тем, что советовал ему опытнейший Коновницын.
Из воспоминаний инженера путей сообщения Виктора Михайловича Шимана
Изумительная деятельность, крайняя строгость и выдающаяся память, которыми отличался император Николай Павлович, проявилась в нем уже в ранней молодости, одновременно со вступлением в должность генерал-инспектора по инженерной части и началом сопряженной с нею службы. Некто Кулибанов, служивший в то время в гвардейском саперном батальоне, передавал мне, что великий князь Николай Павлович, часто навещая этот батальон, знал поименно не только офицеров, но и всех нижних чинов; а что касалось его неутомимости в занятиях, то она просто всех поражала. Летом, во время лагерного сбора, он уже рано утром являлся на линейное и ружейное учение своих сапер; уезжал в 12 часов в Петергоф, предоставляя жаркое время дня на отдых офицерам и солдатам, а затем, в 4 часа, скакал вновь 12 верст до лагеря и оставался там до вечерней зари, лично руководя работами по сооружению полевых укреплений, проложению траншей, заложению мин и фугасов и прочими саперными занятиями военного времени. Образцово подготовленный и до совершенства знавший свое дело, он требовал того же от порученных его заведованию частей войск и до крайности строго взыскивал не только за промахи в работах, но и за фронтовым учением и проделыванием ружейных приемов. Наказанных по его приказанию солдат часто уносили на носилках в лазарет; но в оправдание такой жестокости следует заметить, что в этом случае великий князь придерживался только воинского устава того времени, требовавшего беспощадного вколачивания ума и памяти в недостаточно сообразительного солдата, а за исполнением строгих правил устава наблюдал приснопамятный по своей бесчеловечности всесильный Аракчеев, которого побаивались даже великие князья. Чтобы не подвергнуться замечаниям зазнавшегося временщика, требования его исполнялись буквально, а в числе этих требований одно из главных заключалось в наказании солдат за всякую провинность палками, розгами, шпицрутенами до потери сознания.
При таких условиях начиналась служба Николая Павловича, и, конечно, не могли эти условия не оставить следов на нем. Ученья, смотры, парады и разводы он любил неизменно до самой смерти.
Из «Записок» декабриста Андрея Евгеньевича Розена
В конце мая полки выступили в лагерь в Красном Селе. Служба была строгая; палатка его высочества была в шестнадцати шагах от моей палатки. Его высочество был взыскателен по правилам дисциплины и потому, что сам не щадил себя; особенно доставалось офицерам. В жаркий день, когда мы были уже утомлены от учения, а его высочество был не в духе, раздосадован, он протяжно запел штаб-горнисту сигнал беглого шага. Мы побежали, а он звонким голосом кричит: «Кирасиры! что вы топчетесь на одном месте? Подымайте ноги!» – и, провожая нас галопом, начал угощать до того времени еще не вводившимися любезностями и ругательствами. Наконец велел трубить отбой, мы остановились; он подъехал к нашим колоннам бледный, сам измученный зубною болью, и, как выражались тогда, пошел писать и выговаривать: скверно! мерзко! гадко! и то дурно, и то не хорошо, и того не знаете, и того не умеете, – наконец, когда досада переполнилась, он прибавил: «Все, что в финляндском мундире, все свиньи! Слышите ли, все свиньи!» – повернул коня и уехал. В лагере собрались мы у батальонных командиров и объявили, что после такой выходки нельзя оставаться в этом полку; но как время к поданию просьб в отставку было назначено с сентября по январь, следовательно, такое прошение или требование всею массою офицеров о переводе в армейские полки будет принято за бунт, то положено было от каждого чина по жребию выходить из полка. Толковали до вечерней зари, толки перешли в другие полки и, разумеется, дошли и до его высочества. Приехал бывший командир наш, Шеншин, в финляндском мундире, уговаривал, упрашивал, обижался, если мы подумаем только, что в нем меньше чести, нежели в офицерах, но все это были промахи; наконец нашелся и переубедил, сказав: «Господа, я вам докажу ясно и непреложно, что его высочество даже в пылу гнева и досады не думал о вас и не мог вас обидеть, зная хорошо, что государь император, августейший брат его, через каждые семь дней носит наш мундир». На другой день его высочество после учения подошел к нашему офицерскому кругу и слегка коснулся вчерашнего дня и слегка извинился. Но через две недели нам опять досталось после того, как полковник П. Я. Куприянов, по близорукости или забывчивости на батальонном учении, удалив взводного офицера и не заметив, что за этим взводом замыкал подпоручик Белич, приказал командовать унтер-офицеру. Пошли объяснения, вызовы на поединок, но он действительно этого не знал и не видел, был, напротив, особенно хорошо расположен к Беличу, извинился вполне удовлетворительно, и дело кончилось по-семейному, но не понравилось его высочеству. На первом учении после этого случая он выказал свое неудовольствие: он видел в вызове нарушение дисциплины и после учения, изложив сделанные ошибки, прибавил: «Господа офицеры, займитесь службою, а не философией: я философов терпеть не могу, я всех философов в чахотку вгоню!»