Далее, сообразив свои обязанности как государя и изумившись тяжести их, Марк Аврелий говорит о себе:
«Испуганный моими обязанностями, я захотел познать средства к их выполнению – и мой ужас удвоился. Я видел, что мой долг превышал силы одного человека, а мои способности не выходили из размера этих сил.
Для выполнения таких обязанностей нужно было бы, чтобы взор государя мог обнять все, что совершается на огромнейших расстояниях от него, чтобы все его государство было сосредоточено в одном пункте пред его мысленным оком. Нужно было бы, чтобы до его слуха достигали все стоны, все жалобы и вопли его подданных; чтобы его сила действовала так же быстро, как и его воля, для подавления и истребления всех врагов общественного блага. Но государь так же слаб в своей человеческой природе, как и последний из его подданных. Между правдою и тобою, Марк Аврелий, воздвигнутся горы, создадутся моря и реки; часто от этой правды ты будешь отделен только стенами твоего дворца – и она все-таки не пробьется сквозь них. Помощь, тебе оказанная, не слишком пособит твоей слабости. Дело, доверенное чужим рукам, или идет медленно, или уторопляется, или извращается в самой своей задаче. Ничто не исполняется согласно с замыслом государя; ничто не доходит до него в надлежащем виде: добро преувеличивается, зло – прикрывается, преступление – оправдывается, и государь, всегда слабый или обманутый, всегда подверженный влиянию заблуждений или измены тех лиц, которые поставлены им затем, чтобы все видеть и слышать, – постоянно колеблется между невозможностью знать и необходимостью действовать».
Правление этого государя вполне подтверждает, что он не говорил пустых фраз, но действовал по плану, глубоко и мудро обдуманному, никогда не отступая от принятого пути. Я предполагал было, милостивый государь, поговорить об ораторской отделке этой речи; но, опасаясь растянутости и думая, что для моей цели достаточно двух приведенных отрывков, скажу в заключение этого сочинения, что я писал его с величайшим сочувствием к личности государя, вполне достойного удивления и подражания.
Свидетельствуя Вам еще раз мою признательность, остаюсь, милостивый государь, с особенным к Вам почтением и пр.
Если вчитаться в этот текст, то ясно, что великий князь пытался трезво осознать меру ответственности и тяжести, которая ложится на плечи августейшей особы…
Из «Воспоминаний о событиях 14 декабря 1825 года» великого князя Михаила Павловича
…Во второй половине ноября 1825 года, когда государь был в Таганроге, он (великий князь Михаил Павлович говорит о себе в третьем лице. – Я. Г.) жил… в Бельведере (резиденция великого князя Константина Павловича в Варшаве. – Я. Г.), в покоях, которые отделялись от половины хозяина только одною комнатою. В цесаревиче в это время происходило что-то странное. И брат его, и все приближенные видели, что он совсем не во всегдашнем расположении духа и необыкновенно пасмурен. Он даже часто не выходил к столу и на вопросы брата своего отвечал только отрывисто, что ему нездоровится… […] 25-го числа цесаревич, все погруженный в то же расстройство, опять не выходил к столу, и брат его, отобедав один с княгинею Лович, прилег потом отдохнуть. Вдруг отворяется его дверь; цесаревич, пройдя в ту комнату, которая разделяла их половины, зовет его к себе для сообщения чего-то очень нужного.
– Michel, – сказал он, когда великий князь, накинув наскоро сюртук, к нему вбежал: – Приготовься услышать страшную весть, нас постигло ужаснейшее несчастие.
– Что такое? – вскричал великий князь в смертельном беспокойстве. – Не случилось ли чего с матушкой?
– Нет, благодаря Бога, но над нами, над всею Россиею разразилось то грозное бедствие, которого я всегда так страшился: мы потеряли нашего благодетеля: не стало государя! […] Теперь, – сказал он Михаилу Павловичу, – настала торжественная минута доказать, что весь прежний мой образ действий был не какою-нибудь личиною… […] В намерениях моих, в моей решимости ничего не переменилось, и воля моя – отречься от престола – более чем когда-либо непреложна.