Во всей его биографии вычитывается мораль. Житейская, очень циничная, неприятная, но верная. Вот две сильные женщины и один слабый мужчина. Одна из женщин любит танцевать. Другая любит молиться. Одна записывает в дневник, как на балу у НН свалились панталончики и как их генерал З. – шпорой и за кушетку; другая описывает впечатления от святого старца. Одна советует: зубами вцепись в удельные земли – никому ни за что! НАШЕ… Другая советует плату снизить в трамвае до трех копеек, бедный народ так страдает… от дороговизны трамвайных билетов. И святой старец тоже так говорит. (Любопытно, с какого бодуна занесло Григория Ефимовича в трамвай? Можно себе представить, как он шарил по карманам, нащупывая мелочь…) Вопрос, раз уж ты не можешь в жизни и политике без поводыря, какой женской руке лучше довериться? Ответ понятен: той, что принадлежит плясунье, а не богомолке.
Впрочем, так же верно и другое утверждение: никакой морали невозможно вычитать из его биографии. Уж больно странны его поступки. Едва ли человечны. Они внечеловечны. Во время торжеств, посвященных возведению памятника его дедушке, Александру II, на его глазах в театре стреляют в его премьера. Премьера отвозят в больницу. Пять дней председатель его правительства умирает. Он не просто не приезжает «навестить больного товарища и смертельно раненного подчиненного», он не прерывает программу торжеств, отправляется в другой город, празднует. Прибывает только на похороны. Абсолютное бесчувствие? Но дочка премьера вспоминает, как царь плакал, стоя на коленях, перед телом погибшего, молился и твердил: «Прости, прости…»
Скорее уж абсолютный эгоцентризм. Воспитанное с детства одиночество, попытки это одиночество прорвать – и раз за разом неудачи, срывы, разломы. Есть символическая история в этом ряду. Во время торжеств по поводу обретения мощей Серафима Саровского царь пошел с народом. Густой толпой народ двинулся вслед за царем в монастырь по мосткам, проложенным над оврагом. Мостки провалились. Люди попадали. Царь даже не обернулся. В толпе был министр двора Его Величества, престарелый граф Фредерикс. Старичок рухнул вместе со всеми. Ему порвали мундир и пару раз заехали сапогом по щекам. Дошедши до монастыря, царь заинтересовался, а где же граф? Ему объяснили, что граф – там. Ну… где куча мала. По графу-де ходят. «Ну так найдите графа», – сказал молодой человек и вошел в монастырь. Графа нашли, перебинтовали, заклеили пластырем, переменили мундир и представили Его Величеству.
И таким он был во всем. Шел, не оборачиваясь, и очень удивлялся, когда выяснялось, что где-то провалились мостки или произошло еще что-то столь же неприятно-неопрятное. В нем была тайна. Его дядя, Николай Николаевич, мистик и полководец, задумчиво спрашивал: «Человек ли наш Государь или дух?» И сам себе отвечал: «Наверное, все же дух…» И то… Его поступки порою являются совершенно необъяснимыми. Председатель Госдумы Родзянко настаивает: министром внутренних дел не может быть Протопопов. Царь внимательно выслушивает председателя парламента, не говорит ни да ни нет. Родзянко просит прощения у царя за то, что во дворце во время прошлого приема оскорбил Протопопова. Царь соглашается: «Да это нехорошо – во дворце…» То есть вне дворца председатель парламента может оскорблять министра внутренних дел – рабочий момент, что здесь такого? Но дальше и вовсе удивительно. Родзянко обещает в следующий раз избить министра внутренних дел палкой, и царь, назначивший этого министра и не желающий его смещать, – смеется. Что в этом смехе? Над чем он смеется? Над подравшимися холопами? Тогда этот смех и вовсе нехорош…
Надо учитывать вот что – у Николая II был министр внутренних дел, который отвечал на оскорбления вызовом на дуэль, и про него никто не осмелился бы сказать, мол, в следующий раз поколочу палкой… Столыпин. Но с этим-то министром Николай Александрович как раз и не сработался. Застрелили Петра Аркадьевича накануне отставки. Может, еще и потому засмеялся Николай, что представил себе, как кто-нибудь говорит про Столыпина: «А в следующий раз побью палкой…» Смешно.