Выбрать главу

Я в ответ:

- Не он - а, скорее, святой Иранси, святой Шабли или Пуи.

- Ну ладно, Николка, поступим мы так: пойди ко святому Роху ради меня, я ж, ради тебя, пойду на поклон к святой Бутылке.

Пока совершали мы это двойное паломничество (взяли мы также и Ерника), я заметил:

- Сознайтесь, друзья, что вы с меньшей охотой бы чокнулись в день, когда я на прощанье хотел с вами выпить? Вы не казались особенно рады за мною последовать.

- Люблю я тебя, - сказал Ерник, - люблю я, клянусь; но что же поделаешь? Себя я тоже люблю. Верно сказано: "Своя рубашка ближе к телу"

- Грешен я, грешен, - гремел Шумила и бил себя в грудь, как в барабан, - я трус, такова уж природа моя.

- Куда же, Ерник, ты дел уроки Катона? А ты, поп, к чему послужила тебе вера твоя?

- Ах, мой друг, как сладостна жизнь, - оба сказали они со вздохом глубоким.

Поцеловались мы тут, рассмеялись и вместе сказали:

- Добрый человек не дорого стоит. Брать его нужно как есть. Бог его сделал. Он правильно сделал.

СМЕРТЬ СТАРУХИ

Конец июля

Я принялся вновь наслаждаться жизнью. Мне не стоило это большого труда, как вы понимаете сами. Даже, Бог весть почему, мне казалась она еще слаше, воложней, чем прежде, - нежной, пухлой и золотистой, на диво поджаренной, сочно-хрустящей в зубах и тающей на языке. Ненасытность воскресшего! Лазарь, должно быть, здорово ел!

Однажды, как после работы радостной, бой мы с друзьями вели на оружье Самсона, входит крестьянин, пришедший из дальней деревни.

- Сударь, - он мне говорит, - я третьего дня видел вашу хозяйку.

- Ишь ты! Везет же тебе, - говорю, - ну как поживает старуха?

- Прекрасно. Она отправляется. - Куда же?

- Она отправляется, сударь, бежит со всех ног в лучший мир.

- Он это свойство утратит, - заметил какой-то шутник.

Другой подхватил:

- Отходит она; но ты остаешься. За твое здоровье, Николка. Было счастье одно, а вот и второе.

Я же, чтоб им подражать (встревожился я, как-никак): - Чокнемся! Бог человека любит; Он у него отнимает жену, когда уж не знает, что с нею делать.

Но вино показалось мне вдруг горьковатым, не мог я стакан свой допить; тогда, взяв дубинку, я встал и ушел, ни с кем не простившись. Они закричали мне вслед:

- Что за муха тебя укусила?

Но я уже был далеко, не ответствовал я, сердце сжималось... Видите ли, можно старуху свою не любить, можно друг друга пилить ночью и днем, в продолжение четверти века, - но когда безносая смерть приходит за нею, за тою, которая, плотно прижавшись к тебе в слишком узкой постели, потея, грела тебя столько лет и в своем тощем теле взлелеяла семя твое, - чувствуешь что-то вот здесь; подступает к горлу комок; это как будто часть от тебя отделяется; и хоть она некрасива, хоть тебе она вечно мешала, все же больно тебе за нее, за себя, жалеешь ее... Прости, Господи! любишь...

Я прибыл на следующий день, когда уж темнело. Мне стоило только взглянуть, чтоб увидеть, как хорошо поработал великий ваятель. Из-под ветхой завесы сморщенной кожи лик смерти, угрюмый, глядел. Но еще более верным предвестием скорой кончины было то, что, когда я вошел, она мне сказала:

- Мой бедный старик, ты не слишком устал? Заботливость эта глубоко меня умилила. Я подумал: "Сомневаться нельзя. Умирает старушка. Она подобрела.

Сел я подле постели, взял ее руку. Слишком ослабнув, чтобы говорить, она глазами благодарила меня за то, что пришел я. Стараясь ее подбодрить, стараясь шутить, я рассказал ей, как я только что надул поторопившуюся чуму. Она ничего об этом не знала. Так взволновал ее мой рассказ (эх, косолапый!), что ей сделалось дурно, чуть не скончалась она. Когда же она очнулась, у нее вернулась способность говорить (слава те, Боже, слава те, Боже). И злость вернулась тоже. Вот начинает она, заплетаясь и дрожа (слова не хотели выходить или выходили совсем не те: это ее бесило), начинает она меня осыпать бранью, говоря, что с моей стороны было грешно ее не оповестить, что нет у меня сердца, что я хуже пса, что, как пес, я должен был бы подохнуть тогда, катаясь от боли на своем навозе. Выслушал я много еще таких нежностей. Старались ее успокоить. Говорили мне:

- Уходи! Видишь, ты причиняешь ей боль. Удались на мгновение.

Но я, я смеюсь, нагнувшись над ее постелью, и говорю:

- Вот и ладно. Я тебя опять узнаю. Еще есть надежда. Ты все так же бранчлива. И, взяв ее голову в свои толстые лапы, поцеловал я ее, от всего сердца, дважды, в щеки. И она вдруг заплакала. Неподвижные, безмолвные, остались мы с ней одни в спальной, где за обоями сухо тикал буравец, словно маятник роковой. Другие удалились в соседнюю комнату. Она мучительно хрипела, ей, видно, говорить хотелось.

Я сказал:

- Не утомляйся, жена. За эти двадцать пять лет мы все успели друг другу высказать. Мы понимаем друг друга без слов.

- Мы не высказали ничего, - упорствовала она. - Я должна говорить, Николка; иначе рай... куда мне не попасть...

- Да что ты, что ты...

- Иначе рай мне покажется горше яда адова. Я была, Николка, резка и сварлива...

- Да нет же, нет же, - сказал я. - Немного горечи для здоровья полезно.

- Брюзглива, ревнива, придирчива, вспыльчива. Злобой своей наполняла я дом; я тебе досаждала во всем.

Легонько пошлепал я руку ее:

- Дело не в том... У меня шкура твердая.

Она продолжала, еле дыша:

- Все оттого, что тебя я любила.

- Еще бы, не сомневался я в этом. Всякий любовь выражает по-своему. Ты выражалась темно.

- Я любила тебя; а ты - ты меня не любил. Вот почему ты был добр, а я так несносна: я мстила тебе за эту твою нелюбовь; ты же и в ус не дул. У тебя был смех свой, Николка, тот же смех, как и ныне... Господи, как он помучил меня! Ты кутался в нем от дождя; и сколько угодно могла я дождить, не в силах была я тебя промочить, разбойник. Ах! Сколько ты зла причинил мне! Сколько раз, Николка, я околеть собиралась!

- Бедняжка, ты знаешь, я ведь воды не люблю.

- Ты смеешься, бесстыжий! Что ж! Ты прав. Смех согревает. Ныне, как холод земли уже ноги сковал мне, я смех твой лучше могу оценить; одолжи мне свой плащ. Смейся досыта, муж; я на тебя перестала сердиться; и ты, Николка, прости мне.

- Ты была хорошей женой, - сказал я, - честною, бодрою, верною. Не всегда ты, пожалуй, любезна бывала. Но нет средь людей совершенства: непочтительно было бы это по отношению к тому, кто один - совершенство (говорю понаслышке). И в черные часы (не в часы ночи, когда серы все кошки, а в годы бедствий и тощих коров) ты не была так плоха. Ты работала бодро, не жалуясь; и угрюмость твоя мне даже прекрасной казалась, когда ты боролась против злобной судьбы, не уступая ни пяди. Не станем же ныне мучить себя из-за прошлого. С нас довольно того, что мы уж разок несли, не сгибаясь, его и не запятнали себя унижением принятым. Что сделано - сделано, и переделать нельзя: ноша лежит на земле. Может, хозяин теперь взвесит ее, если хочет! Эго нас не касается. Ух! Отдохнем, старина. Нам только осталось ремень отстегнуть, который впился нам в спину, да потереть закоснелые руки, избитые плечи да выкопать яму в земле, где бы спать мы могли, рот разинув, храпя, как орган (Requiescat! (Да упокоится! - лат.) Мир вам, поработавшим много!), сладостно спать, беспробудно...