Никону — хорошо! Привык хлеб да лук водой запивать — мужицкой крови. А Хованский с Огневым — вконец извелись. И, сговорившись, устроили боярин с окольничим на одной из стоянок тайный пир. Избу выбрали неприметную, на краю села, припасы доставили ночью, никто из чужих о затее не ведал.
Весело в тот день службу стояли, глянут друг на дружку и улыбнутся. Наварено у них было и напарено не хуже, чем в Москве.
И только это боярин с окольничим сели за стол, только-только по чаре выпили, как дверь в избу отворилась и вошли Никон, а за ним Васька Босой — любимец государя, самый знаменитый на Москве юродивый.
— В пост?! — ткнул Никон перстом в ахти какой скоромный, грешный стол и тотчас кинулся вон из избы.
Но Васька Босой схватил его за полу рясы:
— Экий ты потешник! Беса укоризной вздумал пронять? Пастырь глупый! Разве овца слову внемлет? Кнуту она внемлет! Мы за дверь, а они и налопаются.
Головастый, коротконогий, с огромными ручищами, Васька прошлепал красными, как у гуся, ногами по избе, сдернул со стола скатерть со снедью, прошелся по ней ногами, а потом залез с башкою в печь и громко высморкался на приготовленную для московских бояр еду.
Ни окольничий, ни сам боярин пикнуть перед Васькой не посмели. Васька — дурак, а грамоту знает и царю письма с дороги шлет, государь же не Хованскому пишет, а Ваське. И с Никоном у царя постоянная ссылка.
Вот и таскан был за браду сирый дьячок. Под горячую руку попал бедный.
Впрочем, князь Хованский скоро отошел и по своей воле за бесчестье дьячку заплатил жуткие для маленького человека деньги — сто один рубль. Служилому казаку пять рублей в год платили. А почему сто один, спрашивается?
В царском Уложении о бесчестье духовных лиц пятьдесят статей. За бесчестье рядового монаха пять рублей по суду взыскивают, за архимандритов, не помянутых в Уложении, по десяти. А тем, кого помянули, цена за бесчестье разная. Рязанскому Солотчинскому архимандриту полагалось двадцать рублей, боровскому Пафнутьевскому игумену — тридцать, Белоозера игумену — пятьдесят. Дороже других стоило бесчестье архимандрита Троице-Сергиева монастыря — сто рублев.
Вот и заплатил Хованский простому дьячку сто один рубль, себе в утешение.
«Как черный вран на белоснежье», — подумал о себе Никон, окидывая взглядом белое лоно реки и безупречно белую шубу дикого леса по берегам.
Никон ушел на реку помолиться в одиночестве, но, давно уже привыкнув к келейной полутьме, он растерялся на великом белом свету. В келии душа стремится к солнцу, оставляя греховное тело в потемках. Теперь же, на белой земле, под ослепительным белым небом, он весь был пронизан невидимым человеку оком правды. Ни рукой от того ока не загородишься, ни мыслью праведной, лживой, юродивой — весь, весь на виду!
И убоялся царев святитель молитвы. Повернул назад, в село, где стояли царские послы.
Горько было Никону. Он вспомнил себя среди необъятных снегов Анзерского скита. Вся его жизнь в те дальние лета была истиной и всякое дыхание истиной же. Тогда он был простой чернец с душой невинного теленка: была трава — щипал, не было — ждал, когда вырастет.
Радость неискушенного покинула его в первый же день, когда, по приговору братии, был он избран в игумены Анзер. И чем выше возносила его жизнь, добытая прежним подвигом и чистотой, тем дальше он был от самого себя и от истины.
Нынешний чрезмерный пост, изнуряюще долгая молитва чудились ему сосудом Феофила. Киево-печерский чудотворец Феофил тридцать лет наполнял корчагу слезами, пролитыми на молитве. Старец собирался предстать с теми слезами перед Богом, но Бог отверг нарочитое. Перед смертью Феофилу явился ангел и показал ему другой благоуханный сосуд, много больше корчаги. В сосуде были слезы, пролитые Феофилом наземь ненароком.
Никон успел привыкнуть к власти, к изощренной роскоши архиерейской жизни, к толпам народа, ожидающим от него благодати, к ласке царя. К одному не мог приспособиться — к совести своей. Совесть в нем болела постоянно. Вся его теперешняя жизнь была не просто жизнью, но расчетом на новое возвышение. Молитва не ради молитвы, пост не ради поста, слово не ради слова, и сам Бог был для него только средством.
Чем настойчивее князь Хованский торопил посольство, тем медленнее оно двигалось, исполняя молитвенные деяния Никона. Дело было в том, что патриарх Иосиф совершенно одряхлел и выживал из ума.
Упаси боже, Никон и подумать себе не позволял о патриаршем месте, но он знал всей тайной духа своего, что это место предназначено ему. Надобно только не думать об этом и не торопить. Само время не торопить. И Никон медлил. Близилась весна, стало быть, и весенняя распутица, когда всякому движению конец на добрых два месяца.