Угощение было устроено общее, для простых и великих, но великолепию стола могли и в Москве позавидовать.
Князь Хованский и окольничий Огнев повеселели наконец. Зато мрачен стал Никон.
— Таким столом не смирять грешную плоть, но зазывать ищущих легкой жизни.
— То в честь праздника, — сказал миролюбиво архимандрит Илья, и Никону понравилось, как это было сказано.
Довольный отходил ко сну в ту светлую июньскую соловецкую ночь святитель Никон. Его люди донесли ему: архимандрит Илья прячет на Заяцких островах не менее трех сотен бельцов из беглых крестьян.
Нашлось-таки, чем стукнуть Илью, если норов свой вдруг выставит.
Никон заснул крепко и спал не пробуждаясь.
Поднялся рано. В келии светлынь, но это был особый свет, свет негаснущего северного дня. Никон облачился в простую монашескую рясу и, радуясь раннему пробуждению, пошел поклониться мощам Филиппа.
Двор был пуст, и странно было Никону, что люди спят на свету. За десять лет жизни на материке отвык от белых ночей.
Никону подумалось, что до утра, пожалуй, далеко и что пустое он затеял: церкви, видимо, заперты, но дверь Преображенского собора сама собой открылась перед ним.
Он удивился, но тотчас разглядел белое лицо и белые длинные волосы монаха, неподвижно стоявшего у стены.
— Благослови, святой отец! — попросил Никон, опускаясь перед монахом на колени.
Тот не удивился смирению митрополита и, ничего не отвечая, перекрестил.
— Ты кто? — спросил Никон.
— Мартирий, — ответил старец.
— Что же ты не спишь?
— Не спится… Я при мощах был, а ты вот пришел за ними.
— На то воля Божия, — сказал Никон.
— Я знаю, что воля Божия, только тоска берет. Давно при мощах. Из-под паперти Зосимы и Савватия еще откапывал. Они там рядом стояли, Филипп и Иона, наставник Филиппов.
— Слышал я: сразу-то мощи Филиппа не дались, как и мощи Иоанна Златоуста…
— Отчего ж не дались? — удивился Мартирий. — Оттаяли лед, и дались. Вода снизу подошла, гроба и примерзли. Гроба старые были, гнилые. Я к щели в Ионовом гробу свечу поднес, заглянул, а лицо у Ионы как живое, блеск от него и свет.
— Ну а чудеса… проистекали? — спросил Никон, недовольный простодушием старца.
— Были, — ответил старик. — В те поры инок Малахия зело зубной болью страждал. Так я дал ему от ветхого гроба Филиппа малую щепочку, он ее к щеке приложил, и болезнь прошла.
Посмотрел на митрополита печально и строго.
— Великих чудес не было. Недостойны. Грешники на Соловках ныне обретаются превеликие. Хоть тот же Арсен Грек, под мое начало отданный.
— Кто же он, этот Арсений?
— Еретик. Седых волос еще не нажил, а уже во всех верах был, не о благе бессмертной души памятуя, но ради сытости ума, пичкая дурную голову мерзостным учением врагов Господа нашего. Так и сказал мне: «Отче, был я во многих школах, во многих государствах. Ведь не примешь того государства веры, так и в училище не ходи, не возьмут. А мне наука слаще меда, отче!»
Никон состроил грозу на лице.
— Так этот грек и над православием смеялся?
— Зачем?! — удивился Мартирий. — О нашей вере он хорошо говорит. «Вижу, — говорит, — что у вас благочестие еще не изронено, не то что у нас. В Царьграде ныне и половины веры нет, все потеряно».
— Пошли, святой отец, помолимся у раки святителя нашего Филиппа о всех грешниках. — Никон пошел первым, сутулясь и шаркая ногами, словно нес уже на себе всю махину грехов человеческих.
Инок Епифаний, сидя на возу, блаженно щурился на солнышко, и лошадка, чувствуя, что возница не торопится, шла ровно, чуть прибавляя шаг на подъемах. Это была умная рабочая лошадь, на ней возили разную хозяйственную поклажу разные люди, но из всех она помнила Епифания и старалась послужить ему. У этого монаха был тихий ласковый голос, добрые руки. Надевая упряжь, он никогда не забывал погладить лошадь, всегда у него находился кусочек хлеба, которым он украдкой угощал ее. Возы он накладывал посильные, а если не было поблизости строгого начальника, то и легкие.
Сегодня Епифаний возил конский навоз на закрытую лесом поляну, где монахи, северной земле на удивление, выращивали арбузы. Рыли траншеи, закладывали в них конский навоз на метр-полтора, лунки с семенами на первое время прикрывали.
От ласки солнца, от запаха пробудившейся для жизни земли мысли у Епифания были простые и коротенькие.
«Как славно, — думал он. — Слава тебе, Господи, что дал мне жизни! Слава тебе за всякую жизнь, сотворенную тобой».
Он, сказав эту саму собой явившуюся молитву, не отягчал более голову словами, а только улыбался, потягивая в себя воздух. Он был всем нынче доволен: судьбой, доброй лошадкой, Соловками, которые России-матушке кажутся издали погребом, набитым льдом.