– Господи! Отчего же я избранник твой? Чем угодил тебе, Господи?!
И перед ним, как стена в неухоженной церкви, где росписи облупились и погасли, встала собственная, давно уже не своя, а словно бы приснившаяся, никчемная, бессмысленная жизнь.
– Господи! Я же мордва! Упрямая мордва! А ты меня вон как – в патриархи! Над всеми-то князьями, над умниками!
И тотчас встал с колен и, наступая ногами на прежнюю свою рясу, надел великолепное новое одеяние и водрузил на себя золотую цепь с рубиновым крестом, в сверкающей изморози чистой воды алмазов.
Пришел Киприан с водой.
– Налей!
Киприан налил воду в серебряный кубок.
Никон выпил воду до последней капли, пнул ногой рясу.
– Сожги! – И закричал: – Да не спрячь – знаю тебя, тряпичника, – сожги!
Киприан поднял рясу и бросил в подтопок. Высек огонь, запалил лучину, кинул в печь.
– Не закрывай! – сказал Никон, глядя, как занимается огнем его старая, его отвратительная… кожа.
– Воняет больно! – сказал Киприан.
– Воняет! – Никон хохотнул. – Ишь как воняет!.. Чего глядишь, ладан зажги!
Не отошел от печи, пока ряса не сгорела дотла.
И тут явились депутаты, все люди великие, дружеские. Никон подходил к каждому со слезами на глазах. Говорил тихо, перебарывая спазмы, схватывающие горло:
– Не смею! Прости, бога ради! Неразумен! Не по силам мне пасти словесных овец Христовых! Пусть государь смилуется. Не смею!
Когда и второе посольство вернулось ни с чем, Алексей Михайлович запылал вдруг щеками и крикнул, притопнув ногой:
– Силой! Силой привезти его!
Застоявшаяся толпа перед Успенским собором стала вдруг врастать в землю. Это садились где стояли обезноженные старухи и старики. Как гусыня с выводком, осела наземь и цепочка слепых странников со старцем Харитоном во главе.
– Долго ждать-то? – спросил Харитона мальчик-поводырь, у которого от стояния ноги сделались бесчувственны, как полешки.
– А до второго пришествия! – отозвался мальчику сидевший подле слепцов круглый, как солнышко, косматый, седенький замоскворецкий мужичок Пахом.
– За грехи! За грехи! – перекрестился слепец Харитон.
У мальчика лицо было голубое от просвечивающих через прозрачную кожу жилочек. Опустив от потаенного страха глаза, он спросил Пахома:
– А мы-то что ж, пропали теперь? Бог дьяволу нас выдаст?
– Фу, дурак! – Харитон ущипнул мальчика, и тот, не готовый к боли, вскрикнул тоненько, как стрелой убитая в небе птица.
– Го-о-ос-поди! – воплем отозвалась на этот крик дурная баба.
И толпа – по-птичьи – заверещала, и птицы, встревожась, кинулись с колоколен в небо, покрыв его живой трепещущей сетью, да такой густой, что и осенью подобного не бывает.
– Никон – великий пастырь! Никон – о! Никон у Господа Бога – свой! – говорили в толпе охочие на язык, и Пахом тотчас откликнулся целой речью:
– Ему бы, праведнику, вместе со святыми праотцами жить, когда Бог людям являлся. А мы – какие люди, яма для грехов, а не люди! Не станет он нас пасти. Да и я бы не стал! На нас плюнуть и то жалко. Мужики все пьяницы, бабы все задницы.
– Уймись! – строго сказал Харитон. – Себя не жалко, и не надо, на других беду накличешь.
Никон в Успенский собор все не ехал, но толпа не убывала, а прибывала. Заслышав об отказе новгородского митрополита от патриаршества, на кремлевские площади валили новые толпы ротозеев, но вместо живой, обсасывающей митрополичьи косточки толпы наталкивались на горестно молчащую толпу и сами молчали, призадумавшись. Каждый тут вспоминал свои тайные, лютые, воровские грехи, подленькую мелочь всяческих гадостей, совершенных или уже затерянных.
Вдруг от самых Спасских ворот прилетел, как звоночек, детский высокий голос:
– Идет!
Толпа качнулась, вставая и раздаваясь перед Никоном и соборным посольством.
– Дай, Господи! – счастливо сияя мокрыми от слез глазами, кричал Пахом, и мальчик-поводырь вторил ему:
– Дай, Господи!
Всем стало легко, словно освободились от прежней, глупой и гнусной, жизни. Да ведь коли Никон, смилостивившись, идет на патриарший свой престол, то мир от греха спасен, все спасены! Царство святой благодати утверждается на земле.
Митрополит шел, опустив плечи и голову, и все же был столь величав и громаден, что люди невольно переводили взгляд на Успенский собор. Они были друг для друга – собор и Никон. Лицом бел от жестокого поста, наступает на землю тяжко, будто несет небо на плечах.
Поднявшись на ступени соборной паперти, Никон поклонился царю в ноги: