Он и сам про себя думал, что ступает по шажочку, без приглашения не движется, а ведет себя как замороженный. И еще он думал про себя, что это все ему здорово помогает. Чувствовал: это нравится Валентайну.
Нравится его неболтливость, его осторожность, умение не выдумывать, не фантазировать, не бежать впереди паровоза. И еще нравится преданность Валентайну. Не его делу, которое ему невидимо пока, не подручным, а ему самому. Лично.
8
Как же он не похож был на остальных, этот белокурый Валентин! Как непрост! И какой необыкновенный дар жил в нем!
Придись его жизнь на другие времена или родись он в другом краю, вышел бы из него крупный политик, управитель двора, серый кардинал при короле или премьере. При иных обстоятельствах, в народную войну, к примеру, он мог бы явиться, как умелый защитник, боевой командир, настоящий герой. В другом разе спроста бы овладел мастерством бюрократа, вершителя чужих судеб, распределителя казенных богатств. Равно как мог бы стать трибуном, триумфатором, Робин Гудом, чтимым слабыми, секретарем ЦК…
Все эти выдающиеся способности и бурлили в нем, принимая, правда, во внимание обстоятельства и место действия: обескровленная Россия и невелик городок посреди нее – забытый властью, Богом, обрекший себя на вялое непротивление ходу угнетающей жизни…
Как и Топорик, не наученный обдумывать последующее, так и Валентин не обучил себя мыслить в сослагательном наклонении: что было бы, если бы… А потому жил, преследуя короткие цели, и наслаждался дарами данного Богом дня. Прирожденный гурман, эмпирический философ, открывая людей, он открывал и себя, радуясь каждой приятственной минуте, недолгой радости и нежданному открытию, оставаясь сам совершенно закрытым.
Однажды он обнаружил в немногословном Топорике его обширные песенные знания, вспомнив перед этим, как пели интернатовцы у пенька. Ехали они днем, была зима, вокруг стояли заиндевелые деревья, Валентин пропел негромко, себе под нос, о чем-то думая, первые строчки:
И Кольча вдруг громким, уверенным, хотя и ломким мальчишечьим тенорком поддержал:
Валентин встрепенулся, обернулся к Кольче, с вызовом каким-то пропел следующие строчки, которым с таким же уверенным вызовом, не повернувшись к хозяину и даже не улыбнувшись, весь, казалось, в смысле слов, которые выпевались, вторил водитель:
Потом Валентин отвернулся от Кольчи, сел прямо и предался песне, расслабясь, покоряясь, а может, и радуясь тому, что поет не один, и песню эту знает не только он, но и этот пацан. Получалось слаженно, дружно, хорошо и грустно:
Они замолкли, прислушиваясь к ропоту колес не чьей-то чужой, а своей судьбы. Кольча, воспитанный в интернатовском нечувствии, снова цепко глядел на дорогу, не форсируя движок, стараясь забыть инерцию настроения, заключенного в песне, не углубляясь дальше – спел и все, – и Валентин, напротив, плывущий по течению, витающий в каких-то своих мыслях и, может, даже в другом пространстве.
Потихоньку он вернулся в теплую, хорошо пахнущую кабину, вернулся в настоящее время, опять посмотрел на Кольчу, спросил его:
– И много знаешь?
– Целый песенник! – Топорик оторвал одну ладонь от руля и отмерил пальцами сантиметров десять. – Вот такой.
– Не ожидал, – вздохнул Валентайн и похвалил, но как-то непонятно: – И это есть хорошо!
Теперь они пели каждый вечер, а в багажниках «мерса» и «вольво» появились две гитары. Крепко поужинав и приняв полбутылки дорогущего «Хеннесси», Валентайн кивал Кольче, тот подавал одну из гитар, и они подолгу пели. Хозяин презрительно поглядывал на кожаных своих подмастерьев, те, стараясь не ударить в грязь лицом, норовили подпеть, но это не получалось по той простой причине, что слов никто не знал, или знали пару строчек, пропев которые, умолкали, в отличие от этого дьяволенка из ПТУ, знавшего все подряд, надо же!
Однако удивление быстро сменилось ревностью, завистью, недовольством. Кольча чувствовал это, но ему было все равно, как относятся к нему манекены, а это первый задаток предводителя. Они пели вдвоем с шефом, причем хозяин обзавелся песенником, который Кольча таскал с собой, подавая его к ужину как бы на десерт, сам в этом десерте совершенно не нуждаясь.
Так что один-единственный не ревновал его к песенному энциклопедизму, но это был хозяин, Валентайн, что вполне устраивало Кольчу. Впрочем, говоря откровенно, если бы Валентин, вслед за кожанами, тоже позавидовал Топорику, но при том предложил продолжить пение, Кольча бы не остановился. Это тоже была интернатская привилегия: все свое ношу с собой. Ни богатств, ни загашников, ни больших тайн, ни задних мыслей не знал Кольча от самого рождения своего.
Но Валентайн был прекраснодушен, он даже как бы подчеркивал ярко выраженное превосходство над ним самим этого пацана, незаметно вздувая в нем сердечное тепло и неугасающую благодарность.
А ведь были у Валентина и дополнительные возможности.
Однажды он велел сесть за руль Андрею по кличке Андреотти, а сам сел с Топориком на заднее сиденье, и хотя Антон, прозываемый Антониони, что-то шептал ему на ухо, махнул рукой. Потом они подъехали к небольшому магазину радиотоваров и Валентин позвал Кольчу с собой.
При входе стоял кожан, подобный Валентайновым, который при виде Кольчиного шефа отступил то ли в испуге, то ли в полупоклоне, навстречу выкатился похожий на пузырь круглолицый и пузатый торгаш, что-то попробовал шептать Белобрысому, но тот показал на Кольчу и сказал тому:
– Запомни его! Это мой наследник! – и ухмыльнулся. – Давай не жмись, подари ему красивую балалайку.