Они долго лежали молча. Наконец Евриклея сказала:
— Так ты, Одиссей, уже принял свое важное решение?
Он рассмеялся.
— Проницательность твоего сердца ничем не обманешь.
— А ты хотел бы?
— Теперь уже нет. И пусть не будет тайной, прежде всего для тебя пусть перестанет быть тайной: завтра поутру верный глашатай Медонт оповестит народ, что за час до захода солнца всем надлежит собраться на агоре. Там я сообщу свое решение.
— А если они будут против?
— Положись на мой дар убеждения.
— Слушать тебя будут не молодые люди, как было тогда, когда, отправляясь на троянскую войну, ты созвал такое же вече. Нет, пожалуй, не такое.
— Практические доводы разума легче доходят до людей зрелых, чем до юнцов, которых прежде всего прельщают обильные соблазнами приключения военного похода, слава ратных дел и надежда на богатую добычу.
— И все же?
— Не считай старейшин Итаки сборищем глупцов. Я не потребую от них ни воинской отваги, ни чересчур тяжких трудов. Союзнику Посейдона не будут, как некогда, мешать враждебные ветры и коварные бури. Нет, я нарисую девятнадцати избранникам такие заманчивые картины, что это будет как сказка. Брось, Евриклея, не тревожься. К чему эти опасения! Я знаю здравомыслие своих земляков, но знаю также, сколько реальной правды таится в каждом чуде. Игра моя будет чистой, как вода из источника.
И, помолчав, добавил:
— Источник лучше не ищи.
— Ты, видевший подземные реки — текущую забвением, струями слез, огненную и ужасающую — должен знать все тайные источники. Я о них спрашивать не буду.
— И правильно. Впрочем, уже завтра, прежде чем солнце завершит свой дневной труд, ты узнаешь всю правду. А теперь, поскольку к нам обоим сон этой ночью не очень-то благоволит, хотел бы я спросить твоего совета, ибо речь идет прежде всего о тебе и о твоей судьбе.
— Я тебе уже когда-то говорила, тоже ночной порой, что, если ты отправишься, я с тобой прощусь, а остальное уж мое дело.
— Мудрая ключница, позволь в этом случае соединить оба наших ума и житейский опыт обоих. Ведь твоя судьба с моей судьбою, а моя с твоей были соединены слишком долго, чтобы даже при разлуке я не оставил тебе часть своего жребия. Так оно есть и не может быть иначе. Неразумно и неестественно было бы разрывать то, что естественным ходом вещей было признано и как бы освящено. Итак, поговорим о деле! После долгих размышлений, многократно взвесив все «за» и «против», я решил, что ты, Евриклея, как женщина мудрая, опытная и снискавшая всеобщее уважение жителей Итаки, возьмешь на себя управление всем имуществом Одиссея. Молчи, пока ничего не говори! Выслушай до конца. Я знаю, что предлагаю тебе бремя, но ведь оно для тебя не в новинку, ты легко несешь его, причем не со вчерашнего дня. И ты настолько хорошо меня знаешь, чтобы в минуту колебаний услышать в душе мое мнение. Честь? Разумеется, но ты, Евриклея, сумеешь быть достойной ее и более того — придашь ей новый блеск. Зависть, морока с лентяями, с непослушанием строптивых? Ты сумеешь вовремя их усмирить как искусный всадник горячего жеребца. Женихи? И эти найдутся. Но не такие грубияны и не такие наглецы, как те, что домогались руки Пенелопы, а точнее, моего царского трона и моих богатств. Если сочтешь уместным для тебя и для моих дел полезным, возьми себе мужа. Уверен, что это будет человек достойный тебя и преданный мне.
— Но если ты лучших заберешь с собой?
— Я возьму самых подходящих. Они должны быть здоровыми, умелыми, в меру бойкими. Что ж до ума, мне достаточно Евмея и его приемного сына. Также шута, этого, пожалуй, прежде всего.
— Евмей после болезни еще слаб…
— Он быстро придет в себя. Ноемон у него отличная сиделка. К тому же выезжаю я ведь не завтра. Время меня не торопит. Осмотрительность и дальновидность — вот мои верные спутники. Условие только одно.
— Оно будет выполнено, — молвила Евриклея, — парадный зал будет заперт, никто, кроме тебя, не сядет на твой царский трон. Разве что…
— Телемах, если он вернется, то вернется со мной.
На что мудрая ключница:
— Извини, Одиссей…
— Я знаю, о чем ты хочешь спросить. Что делать, если оба мы не вернемся? К тебе явится гонец с моим перстнем и скажет, как распорядиться с царством.
— Но я тоже смертна.
Одиссей задумался.
— Что же тогда?
— Завоеватель всегда найдется, — ответил он, все еще думая как бы о другом.
— А если явятся двое или несколько?
— Понимаю, может победить самый худший. Но даже они сеют семена, которые не погибают.
И, помолчав:
— Не заглядывай, Евриклея, так далеко в будущее. Лучше будем печься о собственной славе и о славе нашего времени.
И, еще помолчав:
— Ты, однако, не сказала мне, что думаешь обо всем, что я тебе сказал.
Но тут со двора послышался громкий и звучный голос Ноемона:
— Одиссей, Одиссей!
26. Ночь была тихая, звездная, и хотя Ноемон бежал ко дворцу Одиссея так быстро, как только мог, дорога средь могучих многовековых дубов, спускавшаяся далее по прибрежным холмам в виде тропинки, казалась ему гораздо длиннее, чем та, которую он столько раз проделывал как гонец, передающий господину донесения слуги. Он не испытывал ни отчаяния, ни даже скорби. Главное, стремился поскорее оказаться перед разбуженным от сна Одиссеем и сообщить ему то, что должен был сообщить. И если что-то он и чувствовал, то прежде всего упоительную легкость своего тела, свободное свое дыхание, быстроту ног и много вольного пространства в груди — сердце билось ровно, лишь чуть-чуть ускоренно, как бы помогая быстрому бегу.
Только перед воротами Одиссеевой усадьбы он остановился и натянул на голое тело короткий хитон, который, выбегая из дому, впопыхах перекинул через плечо. Ворота, как на грех, были заперты. Он забарабанил по ним кулаками. Чуткие собаки ответили дружным лаем. Они сбегались к деревянным воротам, заливаясь все громче и громче. Ноемон собак не боялся, но сразу смекнул, что оголтелый лай всей своры вряд ли разбудит коголибо из челяди, а если и разбудит, то вряд ли заставит выйти во двор. И он сделал несколько шагов вдоль ограды, согнувшись и ощупывая камни, не найдется ли такого, на который можно было бы опереть ногу. Наконец подходящий камень нашелся, Ноемон вскочил на выступ, где с трудом уместились пальцы одной ноги, и, едва не потеряв равновесие, успел все же ухватиться обеими руками за край ограды; теперь он легко подтянулся вверх и мгновенно, будто с разбега одолевая препятствие, спрыгнул на землю, уже на той стороне, куда ему надо было попасть.
В тот же миг его окружили собаки, захлебываясь от бешеного лая. По мечущимся во мраке силуэтам он понял, что это огромные лохматые псы с пышущими жаром пастями. Ноемон застыл на месте в белом своем хитоне и, вмиг сосредоточась, хотя и улыбаясь, издал немыслимо высокий вопль, голос его был напряжен, как струна, но струна, соблазнительно вибрирующая и все повышающая тон, пока звук ее не ушел куда-то очень высоко, выше звезд, там раздалась еще торжествующая трель и — наступила тишина, завороженная свора перестала лаять, и когда Ноемон направился к темневшему вдали дворцу, собаки расступились и побежали вместе с ним, держась вровень, когда он ускорял шаг.
— Одиссей! — закричал юноша. — Одиссей!
И минуту спустя:
— Проснись! Ты очень нужен!
Но когда вызванный его криком появился в дверях, высокий, широкоплечий, рыжеволосый, в одной лишь наброшенной на плечи хламиде, но с мечом в правой руке, Ноемон не кинулся навстречу.
— Евмей умер? — спросил Одиссей приглушенным голосом.
— Ты сказал, господин, — отвечал Ноемон.
— Он страдал?
— Он скончался во сне.
— Стало быть, из сна ночного перешел в сон вечный.
— Раз ты так говоришь, наверно, так и было. Ты будешь искать его в Гадесе? Правда, обещание это ты дал ему еще живому, полагая, что он так скоро не умрет…
— Если Одиссей дает обещание, он держит слово. К сожалению, обещание, данное тебе, я не смогу исполнить. Оно, как и данное Евмею, имело условный характер, однако приемный твой отец умер, что ж до живых, тут наши намерения могут изменяться. Скончайся Евмей вечером — да что я говорю? — на час раньше, ты получил бы то, что я торжественно обещал твоему приемному отцу.