— Будь я мужчиной, возможно, так бы оно и было.
31. Позже, ночью. Одиссей и Евриклея.
— Выходит, ты меня обманывала?
— Я думаю, Одиссей, что обманывать может только тот, кто чувствует себя виноватым. Впрочем, не говорила ли я тебе недавно, что я женщина со странностями?
— Ты права, хотя в правоте этой для тебя мало веселого. Ты связываешь свою судьбу с юнцом и, когда он чуточку повзрослеет, ты уже будешь старой женщиной.
— Ты пригляделся к его глазам?
— Они показались мне чистыми и невинными, хотя он немного косит.
— В их ясности я вижу смерть. А слегка косящий взгляд — так ведь такой же и у Ноемона.
Лишь после долгого молчания Одиссей, наконец, спросил:
— И в глазах Евмея ты тоже видела смерть?
— Увидела сразу же, как только в первый раз пришла навестить больного.
— А в моих глазах что ты видишь?
— Огонек светильника слишком тусклый, я не могу хорошо разглядеть твоих глаз, Одиссей.
— Ты их видишь днем.
— Но они чересчур изменчивы, чтобы я могла уловить то, что таится в их глубине. Да ты напрасно считаешь меня волшебницей. Скорее бы Тиресий, блуждающий по царству теней, мог тебе что-то об этом сказать. Думаю, Цирцея тебе поможет, как прежде.
— Я знаю лишь, что мне суждено умереть на суше, что смерть придет ко мне не на море.
— Стало быть, могила у тебя будет достойная.
— Да только — на какой суше?
— Любая будет прославлена тобой.
И опять после долгой паузы:
— Так ты полагаешь, что твой будущий муж долго не проживет?
— Я хотела бы ошибиться.
— А если?
— Сегодня я его люблю, потому что вижу в нем олимпийского победителя.
— Ну конечно, если он такой замечательный бегун, как вы говорите, почему бы ему не завоевать лавровый венок?
Евриклея коротко рассмеялась.
— Не слишком ли прыток он будет и на твоем ложе?
— Поверь, он в этом деле на диво искусен.
— Охотно верю, ты — арена с большим опытом. И надеюсь, еще не один атлет по ней побегает.
— Почему ты говоришь это с оттенком досады, даже презрения? Разве сам ты мало побегал, как ты выразился, по этой арене? Знаю, ты тоскуешь по чародейке Цирцее, ну что ж, скоро отыщешь и ее и ее ложе.
— Когда ты себе взяла этого мальчика?
— Однажды он шел к тебе за приказаниями, а я уже знала, что ты собираешься уехать. Вот и сказала ему, чтобы он, исполнив твое распоряжение, заглянул ко мне.
— Что я хочу сделать Евмея управляющим моими владениями, а в случае его смерти — Ноемона, это ты тоже знала?
— Ноемон не преминул передо мной похвалиться. Но он и не скрывал, что для него находиться при тебе дороже, чем надзирать за твоим имуществом.
— И ты желаешь…
— Желаю, чтобы ты обнял меня и сделал то, что привык делать.
— Я не так выразился. Не желаешь. Ладно. Пусть так и будет. Спрошу по-другому. Почему ты видишь смерть в глазах Ельпенора?
— Избранники богов умирают молодыми.
— Ты не богиня.
— Для него — богиня. Я не хочу, чтобы он старился у меня на глазах.
— А ты на глазах у него. А если ты ему родишь сына?
— Не рожу.
— Ах, так! Значит, я оставляю царство без уверенности в его судьбе.
— А когда ты уезжал молодым, была у тебя уверенность?
— Я был молод! Я оставлял сына, наследника. Да и мог ли я предвидеть, что буду отсутствовать двадцать лет?
— И теперь на какой срок ты рассчитываешь? Навсегда?
— Я этого слова не знаю.
— А как же с горбом? Разве горбатый не обречен навсегда нести свой горб?
— Тебе что, горбун приснился?
— Почему он должен мне сниться? Тут у нас по городу их несколько ходит.
— С горбом навсегда. А если горб растет внутри?
— То, чего люди не видят, о чем не знают и не догадываются, того нет.
Одиссей рассмеялся.
— Горбатая!
Она, тоже смеясь, отвечала:
— Мой стан все еще прям и гибок, такой, как ты любишь.
32. Погрузка корабля шла медленно и вяло. Собралось, правда, множество юнцов, жаждущих дела и проворных, но их суетливость и шум, который они поднимали, лишь усиливали беспорядок, а толку от них было мало. Слуги везли на ослах и мулах глиняные бочки с вином, муку в прочных кожаных мешках, запасы вяленого мяса в больших сосудах, ароматное оливковое масло и сундуки с одеждой; еще везли ценные при любых обстоятельствах золото и медь и, наконец, оружие — луки, копья, дротики, мечи, а также доспехи, шлемы и щиты. Хуже было с погрузкой всех этих богатств на высокую палубу корабля. Сложив привезенное на берег, слуги спешили домой, где их ждала неотложная работа — погода стояла жаркая, хлеба быстро созревали, и с жатвой нельзя было медлить.
Одиссеев корабль стоял у причала — стройный, изящный, послушный рулю, с высокой сосновой мачтой, укрепленной в центре корпуса, но белый парус еще не был поднят канатами из скрученных ремней. Впрочем, длинноволосые гребцы в кожаных гетрах уже сидели на скамьях и держали весла, точно лишь ожидали знака славного вождя, чтобы начать мерно грести. Так приказал Одиссей.
Сам царь стоял несколько в стороне, время от времени отдавая распоряжения, однако он скоро заметил, что в надзоре за работами ему ловко и без заметных усилий помогает юный Ноемон, быстрый, как крылатый дух, наводя порядок там, где поднималась суматоха, отгоняя крикливых, путающихся под ногами мальчишек, подбадривая медлительных и умеряя поспешность, с которой иные слуги хотели бы избавиться от привезенных грузов.
Но не его искал Одиссей нетерпеливым взором в шумной толпе, собравшейся на берегу. Царь отвечал на приветствия и сам первый приветствовал тех, кто вскоре должны были стать его спутниками в плаванье, однако ждал он еще своего шута, будучи уверен, что во время этих приготовлений, а также свадебного пира, столь неожиданно для народа назначенного на завтрашний день, Смейся-Плачь не может не появиться, и не потому, что он был в числе отправляющихся в плаванье, а скорее потому, что он — так полагал Одиссей — не мог бы себе отказать в удовольствии поиздеваться в минуту столь неподходящую и все же столь удобную для осмеяния. Но хотя Одиссей последним покинул пристань и у корабля остались только вооруженные стражи, он, медленно направляясь к дому через виноградники, нигде шута не встретил.
Евриклея, как и каждый вечер, ждала его с ужином. Когда он кончил есть, она сказала:
— Этой ночью не жди меня.
— Понимаю, — сказал он, — ты не хочешь прощальных ласк.
— Прощальные уже были.
Он задумался, потом сказал:
— Умно ты придумала. Я тоже не всякие прощанья люблю. И ты это знала.
— Достаточно давно, чтобы привыкнуть к этой мысли. Кроме того, меня поддерживала уверенность, что ты не знаешь.
В течение того дня глашатай Медонт несколько раз проходил по городу с трубой, возвещая народу о торжествах по случаю свадьбы ключницы Евриклеи и гонца Ельпенора.
33. Ночною порой Одиссей размышлял вслух:
Судьбы людей, утопающие в пучинах седой древности, вечно будут не познаны в своей истинной, неповторимой сути, равно как мысли их и чувства. Ибо вместе с кончиной человека всяческие деяния его не проваливаются, как предполагаем мы, в забвенье и пустоту многовекового прошлого, но обрастают легендами и песнями, слепленными из крошева, из отрывочных, ненадежных лоскутов, из разбрызганной плазмы, и из них создаются образы, доступные пониманию и существующие на зло всеуничтожающим законам смерти и разложения, послушные, напротив, велениям жизни.
Минуту спустя:
Легенда у меня уже есть. Слава моя возглашается в песнях. Имя мое и деяния мои знают даже те, что родились, когда троянская война уже закончилась. Завтра о ней и о моих странствиях будут знать те, кто только завтра родится. Но где в этих песнях я? Мои мысли, огорчения, сомнения, заботы? Месяцы, дни и часы почти пятидесяти лет моей жизни? Кто из нас двоих подлинный — герой песен или я, живущий? Я живущий — что это значит? Или же своим существованием я сам себя искажаю, и мир делает то же, согласно меняющимся своим обычаям? Я хотел бы…
Внезапно он умолк, потому что какое-то незаметное дуновение загасило огонек светильника. Одиссей хотел было позвать стража, которого умышленно поставил в эту ночь у своей двери, дабы распространился слух о том, что именно эту ночь он проводит в одиночестве, как вдруг из темноты послышался тихий голосок: