Одиссей еще издали увидел, что у юноши лицо Телемаха, Телемаховы темные глаза, смуглое лицо и черные, слегка вьющиеся волосы. Но он знал, что это не Телемах, а приблизясь еще на несколько шагов, понял, что красивое лицо юноши это лицо недоразвитого идиота, и то, что издали казалось красивым, вблизи представало уродливо искаженным — темные Телемаховы глаза глядели бессмысленно, и огонек безумия тревожно мерцал в них, приоткрытые, изящного рисунка уста безобразила глупая гримаса, только тело отличалось безупречной красотой, возможно, даже еще более совершенной в юношеской своей свежести, чем у Телемаха, тоже пленявшего стройностью сложения.
Сдернув с себя льняной плащ, Одиссей хотел прикрыть им плечи юноши, но тот, оскалив зубы, издал гортанное рявканье и попятился.
— Твое имя Телегон? — ласково спросил Одиссей.
— Те…те…го…го… — запинаясь, выдавил из себя юноша. И огонек безумия, плясавший в его слишком темных, бессмысленных глазах, заметался от страха.
— Не бойся, — молвил Одиссей. — Я Одиссей с Итаки. Значит, ты мой сын Телегон. Я приехал, чтобы увидеть тебя после долгого отсутствия, а главное, навестить твою мать. Матушка во дворце?
Телегон стоял, все еще широко раскрыв рот и весь набычившись.
— Ма…мма…кка…кка… — произнес он.
Одиссей бросил плащ сыну под ноги.
— Прикрой свою наготу, сын мой. Ты уже не мальчишка. Ответь, мать твоя, волшебница Цирцея, дома?
Телегон неожиданно засмеялся, но смех его был страшен, — не смех, а жуткий хохот злобного, спесивого кретина. Хохоча, он хлопал себя по голым бедрам и выпячивался перед Одиссеем, чтобы тот полюбовался его мужскими статями.
Лицо Одиссея потемнело от гнева, но он быстро овладел собою и, не глядя на сына-выродка, направился к дому. Дом Цирцеи выглядел как прежде, но в чем-то и изменился — хотя очертания его были прежними, однако белоснежные некогда стены потемнели как бы от плесени и казались более низкими и неровными, также строения в глубине усадьбы словно бы вросли в землю, и эти перемены тем больше бросались в глаза Одиссею, шагавшему смело, но без неразумной торопливости, чем выше поднималось в безоблачном небе солнце и чем отчетливее рисовались в свете и зное близящегося полдня очертания предметов средь полной тишины и безлюдья.
Входные двери дома были раскрыты настежь, но когда Одиссей хлопнул в ладоши раз и другой, никто не вышел его встретить. С минуту он постоял, колеблясь, однако, ощутив вдруг непривычную слабость, быстро принял решение и, оборотясь к спутникам, стоявшим на опушке леса, громко позвал:
— Ноемон.
Юноша в мгновение ока с удивительной легкостью пробежал довольно большое расстояние и, остановясь возле Одиссея, молча обратил к господину вопрошающий взор.
— Ни о чем не спрашивай, — сказал Одиссей. — Пока я и сам теряюсь в догадках. Действительность, увы, может превзойти самое буйное воображение. Боюсь, что нас ждет еще немало неожиданностей. Посему вооружимся терпением и смело пойдем им навстречу.
— Для чего ты позвал меня, господин? — спросил Ноемон. — Одного меня?
Одиссей ответил:
— Потому что знаю — ты, где надо, умеешь молчать и ни о чем не спрашивать.
И, словно опережая сомнения Ноемона, прибавил:
— Смейся-Плачь слишком много думает, и он любит копаться в тайнах. Нет, нет, не обижайся. Ты тоже умеешь думать, но по-иному.
— А ты мыслишь и так, как он, и так, как я?
— Допустим.
И, точно испугавшись, что сказал слишком много, Одиссей поспешил прибавить:
— Если только сравнение тут вообще имеет какой-то смысл. А пока идем искать волшебницу. Вдруг ей нездоровится, тогда наш неожиданный приход должен ее развлечь, а может быть, и вылечить.
У самого входа в дом Ноемон обернулся. Телегон все еще стоял посреди поляны в той же позе, как если бы все происшедшее было пустячным событием сравнительно с его играми. Старушки, возможно, наблюдали за чужаками, но их не было видно.
— Это и есть Телегон? — спросил Ноемон.
Одиссей бросил на него равнодушный взгляд.
— Неужели я ошибся, ценя в тебе добродетель молчаливости?
— Прости, господин, — ответил Ноемон. — Считай, что вопроса не было.
— Постарайся оправдать мое мнение. Не разочаруй.
— Я знаю, сколько потерял бы.
— А об этом суди поосторожней, — возразил Одиссей. — Никто не способен сразу оценить потерю. С течением времени наши потери либо уменьшаются, либо возрастают.
После чего они вошли в дом волшебницы. Долго искать не понадобилось. Они обнаружили ее в просторном покое, который прежде — когда Одиссей гостил здесь со своими спутниками — предназначался для мужских сборищ. Волшебница сидела за ткацким станом — то было ее любимое занятие — на кресле, искусно выложенном слоновой костью и серебром и покрытом мягкой шерстью. Она, видимо, не сразу заметила появление чужих людей, но наконец подняла глаза от стана. У Одиссея внутри все оцепенело, и он почувствовал, что стоящий рядом Ноемон также ошеломлен. Да, то была прежняя волшебница Цирцея, однако так странно преображенная, что, будучи собою, она в то же время была своей противоположностью. Перед глазами новоприбывших была девочка-подросток и одновременно дряхлая старуха, как бы начало жизни и ее конец, соединенные и вместе с тем неслиянные, перемешавшиеся так странно, что то, что могло показаться пленительным, пугало и отталкивало, а вместо сочувствия немощной дряхлости неудержимый хохот одолевал глядящего. Вероятно, Одиссей воспринимал это диво по-иному, чем его юный оруженосец, — разноречивая смесь в чудовище, неожиданно представшем перед ними обоими, как бы излучала злую, но также веселящую силу, и зрелый муж, равно как юнец, оба опустили головы, борясь с ужасом и неодолимым смехом.
Тут Цирцея голосом древней старухи, не забывающей, однако, о своем сане, проговорила:
— Приветствую вас, знатные и, вероятно, славные мужи! Как вас звать-величать? Из какой страны прибыли и что желаете найти или приобрести в моей уединенной обители? Впрочем, если вам это неудобно, можете не отвечать. Я и так догадываюсь, что вы посланцы кого-либо из могучих богов, сумевшего бесконечно долгое время сохранять благоволение к моей особе, дабы наконец задобрить Зевса-громовержца и умерить его гнев, порожденный минутною вспышкой, оказывая тем надлежащий почет моей божественной персоне. Вы, несомненно, знаете, из сколь знатного рода я происхожу. Думаю, однако, что в необычных сих обстоятельствах будет не лишним напомнить, что общим нашим отцом, сиречь моим и славного царя Колхиды Ээта, был могучий Гелиос. А матерью моей была Перса, дочь Океана, который, как вам известно, уже в давние времена был Зевсом лишен власти над морями и принужден уступить ее Посейдону, не теряя при этом своего величия, хотя злые языки распускали разные слухи на сей счет. А говорю я об этом вам, верные наперсники всегда благосклонной ко мне Геры, говорю о судьбе моего достойного деда потому, что у меня есть основания полагать, что высшие Силы, обрушившие немилость на моего прародителя, включили и меня в семейную опалу. Чем же я-то провинилась? Неужели тем, что, происходя из божественного рода, была одарена божественными свойствами или, скромнее выражаясь, привилегиями? И могла наслаждаться вечно неизменной красотой и равно благодатью вечного существования? Но сядьте, прошу вас. Божественной Гере будет приятно, если я вас любезно приму и угощу. Правда, отдыхать вам придется на жестких скамьях, но вы не дивитесь здешней простоте, она хотя незатейлива, зато не утратила изначального благородства. Вы, думаю, наслышаны о печальных здешних делах, раз уж боги допустили, чтобы мое имущество, богатые мои наряды были подло разграблены чернью, столь гнусным образом отблагодарившей меня за доброту и милости, которые я неизменно оказывала всем прибывавшим на остров. Надеюсь, что сидя на сих твердых лавках, вы легко вообразите себе богато вышитые ковры, некогда их покрывавшие. Мои прислужницы, нимфы источников, лесов и священных рек, текущих в море, вскоре явятся сюда и принесут душистое прамнеиское вино и яства, достойные столь высоких гостей.