Когда гости, онемевшие от изумления и смущения, уселись на одну из лавок бывшего парадного зала, Цирцея погрузилась в задумчивость, словно вслушиваясь в ей одной доступные звуки небесных сфер, затем она вдруг изящно распрямила сгорбленную спину и продолжила свои признания — теперь, однако, она говорила голосом юной девушки, то и дело прерывая свой рассказ серебристым смехом:
— Мне всегда были любезны мужчины, особенно молодые и статные, хотя и пожилые иногда умели показать себя молодцами на ложе, забавляя меня своим прытким живчиком и пробираясь в уютную норку. Ха, ха, хи, хи! То-то расчудесные были забавы! Какая девица, достойная так называться, чурается любовных утех? Разные мореходы приставали к моему острову — ибо моя красота и чарующий нрав создали ему громкую славу, которая возбуждала у путешественников любопытство и страсть. Ах, как это было упоительно и чудесно! Разве виновата я, что обладала роскошным юным телом, чьи потребности, по сути столь естественные, не мог надолго утолить ни один мужчина, даже самый пригожий и самый искусный в обхождении с жаждущим радости телом? Почему же вы не смеетесь? Это же так забавно! Я сочла бы себя грешницей и преступницей, если бы остановилась на одном любовнике, отказывая прочим в радушном приеме. Божественные предки создали меня для наслаждения, и я, наслаждаясь сама, щедро его раздаривала. О, мужчины, юноши, отроки! О, божественный миг древности, когда из двуполой пучины Хаоса сотворились могучий фаллос Урана и податливые недра Земли-Родительницы. Разве вас не радует, что природа вас наделила таким миленьким и веселеньким живчиком? Что до меня, я всегда радовалась, когда могучий насильник хватал меня в объятия и целую ночку забавлялся со мною. Откуда же мне, девчушке, жившей вдали от сложных интриг Олимпа, было знать, что одного из мореходов, столь прекрасного, что он мог бы сравниться с Ганимедом, облюбовал сам Зевс и пожелал им полакомиться? Зачем он дозволил моему милому пускаться в дальние странствия и высадиться с товарищами на моем острове? Забавно, правда? Ох, только подумаю об этом развратном старикашке, не могу удержаться от хохота. И с чего это он так на меня взъелся, с чего разъярился? Мальчишечка был премиленький, и если я, вопреки своему обычаю, оставила его на целых три ночки и три денька, разве это было таким уж преступлением? Как вы думаете? И когда он сделал свое дело, я ведь не превратила его ни в кабана, ни даже в хорошенького поросенка. А могла в шкуру волка нарядить. Вот и выл бы ночами, убаюкивая меня, лежащую в объятиях другого красавчика или же зрелого мужа. Зато я его превратила в миленького, хорошенького львенка. А почему бы и нет? Я, наделенная могучими чарами, всегда заботилась о счастье своих красавчиков. И надо ли вам рассказывать, какие бесчинства и хитрые козни творил сей известный нам властелин? Я-то не превращалась в лебедя, в быка, в орла, не пробиралась коварно в облике мужчины в чужие спальни, — если не ошибаюсь, я, хотя и общалась столь часто со стихией мужского пола, осталась девицей, пусть не в буквальном смысле, но в высшем. Не правда ли, все это очень забавно? Но, как вы знаете, всемогущий наш вспыльчив, даже очень. Устами своего посланца Гермеса, прежде всегда приносившего мне одни добрые вести, он на сей раз изрек мне чрезмерно суровый приговор. Послание его было грозным, но и смехотворным. Увы, не помогли мои объяснения, что миленький львенок весел и игрив, что я часто, когда соскучусь, зову его, кормлю кровавым мясом козы или барана и даже, когда он умильно ласкается и своим горячим язычком лижет мое тело, я охотно позволяю ему кое-что. Надеюсь, вы не сочтете это развратом? Правда ведь? Любовные ласки, соблазны и игры — они как шар, отлитый из чистого золота. Где его ни тронь, всюду коснешься золота. Разве не так, любезные гости?
На этот вопрос, как и на все предыдущие, она не ждала ответа, хотя бы от одного из двоих мужчин, слушавших ее в напряженном молчании, и наверняка продолжала бы свою болтовню, но тут в светлом проеме дверей показались четыре старухи, такие же голые и лохматые, как раньше, любопытно зыркающие по залу бегающими глазками.
Двояколикая Цирцея горделиво выпрямилась и степенным скрипучим голосом молвила:
— Почему вы медлите, ведь я уже трижды вас звала? Разве не видите, лентяйки, что у нас важные гости? А ну-ка, живо несите лучшее вино да угощенье. Передайте лодырю Телегону, чтобы он поскорей изжарил самого жирного барана.
Одна из старушек запищала:
— Пусть он сперва от всех нас возьмет то, что ему с утра положено! Это же нам во вред, ты гонишь его работать, когда он с самой главной работой еще не управился.
Цирцея захихикала серебристым девичьим смешком. Но в ее ответе прозвучал голос другой стороны ее облика:
— Мне-то мужественный Телегон изъявил свое почтение и любовь еще на рассвете, а ваши дела меня не касаются, и я о них знать не желаю. Единственная ваша обязанность — выслушивать и живо и умело исполнять мои приказы.
Старухи тут стали подталкивать одна другую да хихикать, тогда поднялся Одиссей и, сильно ударив бронзовым копьем об пол, крикнул:
— Слышали приказ вашей госпожи? Или я должен вам напомнить, в чем состоит повиновение слуг, и отлупить вас по задницам этим вот копьем?
Взвизгнув хором, старухи скрылись. Цирцея же, раскинувшись в кресле, как разморенная жарою мужичка, запричитала:
— О люди, о добрые люди-человеки! Смотрите, как жестоко я обижена, смотрите и плачьте, а я-то уже все свои слезоньки выплакала и теперь нуждаюсь в чужих слезах, в слезах добрых людей. Как беспощадно со мною обошлись, когда разъяренная толпа дюжих молодцов, презрев мою девичью божественность и дарованные мне привилегии, осадила мой дом, ворвалась внутрь с дикими воплями, разграбила мое имущество, похитила мои богатства. И никто об этой страшной несправедливости не вспомнит. А потом тоже творились злодеяния, от которых кровь леденеет в жилах. О люди, люди добрые, где ж тогда были боги? Бешеная орава, опустошив дом, разбежалась по усадьбе, разорила мои хлева, коровники и конюшни, учинила бойню невинной скотины. А когда уже близилась ночь, ужаснейшая из всех в моей жизни, эти вары разожгли на дворе десятки костров и стали жарить зарезанных свиней и ягнят. Не пощадили и мой сад — не только посбивали плоды, оголив пышные деревья, но из непонятной мне мести или просто от дикой потребности уничтожения всего, что вокруг живет и плодоносит, ломали отягощенные плодами ветви, топтали упавшие наземь фрукты, да с такой яростью, что из зрелых апельсинов и лимонов живительный сок брызгал фонтаном, сами же громилы, измазанные кровью животных, мокрые от фруктового сока, воняющие потом и мужским семенем, насытившись едою, еще раз ворвались в мои покои и тут, в этом зале, уже разоренном и пустом — о люди, люди, слушайте внимательно, люди добрые! — многократно оскорбили мою девичью честь, бесстыдно утоляя свою звериную похоть…
Тут, обхватив обеими руками голову, Цирцея зарыдала в голос, изливая горе в таких душераздирающих сетованиях, словно все эти дела давних лет повторяются снова перед ее глазами.
И так же внезапно, как зашлась вполне деревенским, бабьим причитаньем, она вдруг разразилась веселым девичьим смехом. Одиссей, ошеломленный этим резким переходом, даже не почувствовал, как ладонь Ноемона легла на его руку, опиравшуюся о скамью. Когда ж это дошло до его сознания, он руку не отдернул, только глянул на юношу, и опять ему пришлось удивиться — в близко поставленных, чуть косящих глазах Ноемона он увидел не испуг и не замешательство, но бдительную холодность и любопытство. Уже свершилось, — подумал он. И почти одновременно мелькнула мысль — нет, этого никогда не будет.