Выбрать главу

Виктор КОЗЬКО

НИКУДА

Повесть

Не творите дела злого.

Мстят жестоко мертвецы.

Н. ГУМИЛЕВ

1

Вот и свершилось. Еду. Почти приехал. Искатель и охотник за временем и собственной жизнью. Но что-то неудачная у меня охота. То ли время очень уж премудрое, то ли жизнь моя никудышная. Хотя не исключено, что время так скрытно охотится за мной, что я не успеваю разглядеть его следы.

Мне уже надо бы определиться, кто или что я в своей жизни и времени. Торопливое смешение зерен и плевел, прошлого и настоящего, из замеса кото­рых, как в бесплодном зародыше, восстает земная жизнь. И немой болван-навигатор в монашески-черном пластмассовом заключении никак не может доставить меня туда, куда я стремлюсь, к желанному берегу. Нет у меня платы за перевоз даже в Аид, царство мертвых. Копеечки во рту. Я, белорус, нищ, безгласен и гол.

И потому безбилетник на всюду проникающей сегодня амфибии Харона. Заяц во времени и в жизни. Едва ли не ежегодно я устремляюсь сюда. Ищу пролом во времени. Погоня, погоня, погоня. Зайцы, если они с Полесья, — существа упертые, настырные. Как говорят на Полесье, — на свете нет зверя упорнее. И смелее. Только вот слезы у него очень близко, душа хрупкая, и потому быстро и часто он умирает от разрыва сердца. В пятках.

И у меня сейчас сжимается и замирает сердце, похоже, плачет. Босым и голым ходило, бегало, шаталось в мрачных судорогах времен и жизни по поло­водью белых песков Полесья — моего начала. По Азаричско-Домановичскому гостинцу — так в старину звались здесь все большие дороги. Большаки. И я до дрожи пытаюсь увидеть, рассмотреть оставленные мною здесь слезы.

* * *

Давным-давно, когда Земля уже была, ступила на Млечный гостинец, мир состоялся. И был он цельно-целым. И бело-белым. И окружно светящимся. Без проломов, ям, углов, пропастей. Иначе мне неудобно было бы ходить по нему, бегать, летать. Больно падать. Кто-то озаботился, приспособил Землю под мои босые ноги.

Мир состоял из родительской избы или землянок, солнца над их кры­шами. И из нас, детей. Поскольку они свято верят, что мир и в самом деленебесно светлый, полотняно белый, из василькового льна, когда он отцветет, выморозится в инее, отрясется от кострицы на трепалах, соткется на крос­нах. Потому и белый, подобно яичку из-под деревенской курицы. Хотя яички бывают и цветными — на Великдень, пасхальные.

А когда-то, как говорит бабушка, были и черными. Но из-под черного петуха. Из них вывелись и пошли Цмоки — местные драконы. А человече­ское дитя — из белого яичка. Потому и белое, и просвечивает белью с голу­бым. Хотя оно, яйцо, при зачатии в нем живого, кроваво-красное посередке. И новорожденный является на свет окропленным красным. Но ведь и солнце восходит кроваво и зло. Потом уж добреет. Так зачинается и человек. Только слепые земляные черви неизменно коричневого колера, почему и крутятся, когда проявляются солнцу и белому дню.

Вылупившийся сам из яйца, белого, круглого, теплого и целенького, я был убежден, что все вокруг меня такое же. Соткан из света ради его продолжения и солнечного теплого сияния. Без щербатости, как бабушкин закопченный в печи горшок, оплетенный тонкой медной проволокой. Почему и звонкий. Отзываюсь каждому солнечному лучу, звеню, звучу, хотя и неслышимо тонко, но ровненько и чисто, сливаясь со всеми живыми голосами вокруг меня, с голосом каждого дня, его светом и белизной. Утром и вечером, красными вес­нами свирелью-жалейкой, изготовленной мною же из пробужденной соками болотной лозы. Этакий немытый и сопливый, меченый конопушками присарайных ласточек, лысый — стриженый под Котовского, наголо, деревенский послевоенный Лель. Какое время, такие и Лели. На безрыбье и рак — рыба, а на Полесье — и я человек.

На пустом кулеше, затирке, забеленной лишь молоком, и то не всегда, про­чищаются и светлеют только глаза, да меньше сквозняков в голове, хотя они и бродят. Может, именно в пору их веяния и выспело у меня желание дороги, тропки, проселка, гостинца как чего-то единственно моего, что я мог позво­лить себе: идти, брести. Смотреть и думать о только мне принадлежащей дали, за которой меня ожидают. Встретят, обогреют, может, и конфетку дадут. Где я кому-то буду нужен. Вечная надежда и путь живых.

Сегодня, мне кажется, скорее вымирающих. Дорога, тропа, путеводная нить, проложенная, протянутая мне мамой уже из небытия, с того света, со скорбью о потере меня, дочери и собственной жизни, желания доли моему сиротству. Виноват, конечно, виноват. Я тогда безмерно докучал ее вечному упокоению. Беспокоил, мешал ему неизбывностью памяти во сне и наяву. Чего греха таить, упрекал: почему она забыла меня, перестала приходить ко мне ночью во снах и днем, когда я терял себя. Стремился пойти к ней, а она не отзывалась, не оказывала себя, прячась среди множества туманных, бес­плотных призраков давно прошедших здесь живых.