Она мне поперек горла и сегодня. Потому я никогда не ем целую картошку. Мну ее ложкой в тарелке. Стала поперек горла, когда уже кончилось детство. И я едва не захлебнулся пробудившейся памятью. Мама ответила этой памяти тем, что пропала в ней обликом, лицом, перестала являться во сне, как это было раньше. Многим известно деревенское, что я долгое время считал глупостью, недомыслием и суеверием: покойники присушивают и изводят нас, если мы бесконечно и безутешно поминаем их. Стремятся отряхнуть земное, хотят покоя и отдохновения. Растревоженные и пробужденные нашей юдольной печалью, тоской, жалостью, они поднимаются с того света, встают из могил, возвращаются на этот свет, льнут к нам. Иногда и нежеланно, недобро, заупокойно — призраками, привидениями, оборотнями-волколаками.
Не потому ли мать закрылась, спасла меня снова — из небытия уже. Может быть, не одна только мать. Бабушка. Ангелом белым упокоенная сестричка, и многие, и многие, с того света продолжают заботиться и невидимо охранять меня. Потому что мои игры со смертью были бесконечны и неисчислимы здесь, на родной земле, и на чужбине. Необратимо погибельны. И все же.
Лишь в самое последнее мгновение, когда я удерживался тоненьким-тоненьким волоском на этом свете, меня тем же волоском вытаскивали, возвращали опять в жизнь. Я приходил в себя, ко мне возвращалась память. Белый свет вновь застил не глаза, сияние его, а случалось, и мрак, поднимали меня. Я опять был готов ползти, брести, бежать людскими и звериными стежками. Родным и чужим, горным и таежным, по горам, рекам, по долу и небу, шахтам и стройкам, проселкам и бездорожью, большакам-гостинцам своей крученой и верченой судьбы.
Брали свое, побеждали жажда и желание быть. Быть повсюду и всегда. И немного, немного, на комариный укус, больше и дальше отмеренного. Того, что на свету и в темени, куда мне не позволено, куда меня не хотят пускать. Непознанное и недостижимое притягательнее и слаще. Хотя живой человек во всем должен держаться меры и границы. Живое — живым, умершее — мертвым. Но это не ко мне, как и не к тем, кто действительно живой.
3
Я огляделся вокруг себя. На меня незряче и беззубо щерила пасть пустота. Что-то более знаковое и более ужасное, чем просто пустота. Нигде не было не только подзаборной бомбы, но и самого забора и концевого дома. Опустошенное, испепеленное зноем голое серое поле на месте прежнего ладного селища, будто нарочно вытолкнутое мне напоказ. Игривый, словно забавляющийся золой, суховейный ветер на нем. Не тот ли самый, заигрывающий с белым сыпучим песком свежей могилы, когда душа расстается с покойником и прощально ерошит, словно его волосы, могильную насыпь.
Могила и кладбище не для одной только хаты при былой авиационной бомбе. Неужели почти через три четверти столетия она все же взорвалась и свершила свое предназначение, на которое оказалась непригодна в войну? Сотворила смерть и похороны деревни. Распяла и окрестила без креста и самотканого, как здесь исстари заведено, узорчатого рушника на нем, в цветных крестиках и ноликах — знаках крестьянского бытия и вечности.
Пугающим было не само кладбище, а то, что покойники при нем не зарыты, не похоронены. Кинутые-ринутые при сухих, подготовленных к погребению солнцем, уже мумифицированных им скелетах когда-то живых существ — деревенских изб. Черно молчащие, они прилегли по обе стороны на всю длину когда-то, мне казалось, бесконечной улицы, действительно, не такой уж и маленькой деревни с яблочно-ласкательным именем Анисовичи. Хотя в советские времена ни яблонь, ни яблок тут и в помине не было. Яблони вырубили перед войной из-за непомерных налогов.
Покойницы-избы переговаривались меж собой. Поминально и скорбно перекликались вырванными челюстями дверей и защелок-клямок. Переглядывались, пряча что-то сумрачное в немоте тишины и ослепления, в черепичных и камышовых проломах крыш, с перехваченным навсегда дыханием бело-черных печных труб с кровавыми изломами кирпичей.
Перехватило дыхание и у меня. На каком я свете? Не догнала ли нечаянно и неприметно меня престарелая жнея, и я в ее объятиях уже не тут и не здесь. Она повелевает и мне двигаться в том же направлении. А дороги, как и былой деревни, нету. Умершие дома перекрыли и скрыли от меня дорогу. Вернее, она есть, просматривается, но давно нехоженая, непроходная и непроезжая для машин. И я уже сомневаюсь в том, что сам некогда ходил и бегал здесь, попал туда, где было так бездумно солнечно и мягко. Мои ноги, пятки еще не забыли теплого прикосновения оставленной мною родной деревни.