И опять — повторение. Ехали мы, ехали и вдруг потеряли дорогу. Не свернули, не сбились. Потеряли. Что было в принципе невозможно. К кладбищу и могилам наша дорога всегда натоптанная и прямая. Она не зарастает, ее никогда не теряют, в смертный час не сходят, не блуждают. А мы заблудились и сошли. Кладбищенская дорога к моим родным могилам из всех краев, из всех чужих далей и сторон света была впечатана, проложена навигатором моей памяти. Память не подвела, боялась греха забвения. На всю жизнь впитала, усвоила: мертвых людей, а тем более кровных тебе, нет. Есть только забытые. А поворотная, полевая и через лес — проселочная дорога, никогда не подводившая меня, натоптанная мной и теми, кого по ней везли, неожиданно оборвалась, как преждевременно отмершая память. Так ее заколодило. Не сами ли покойники, вечные пахари и сеятели, поднялись с того света, перегородили, заступили нам путь, засеяли его травой забытья, небытия. Семенем, травой наших грехов.
Поворот на кладбище всегда был сразу же за последним домом некогда большой деревни Уболоть. За мелиоративной канавой под горбатым мостком. А сейчас ни дома, ни канавы, ни горба на ней, только не знаковый ли камень, валун, ледниковый еще, серо восседающий на нем старый ворон да такой же знаковый, но другого уже, кирпичного окраса фундамент от сошедшего с него дома, канувшего неведомо куда. Ни пешего, ни конного, ни коровьего следа. Трава, трава, чертополох и чернобыльник, пыльная полынь, чахлые, степно умирающие под палящим солнцем.
Мы бросились в одну сторону, другую. Бесполезно. Дороги к кладбищу не было. Мы повернули к убогому пристанищу живых, сиротливо разбежавшихся по простору древнего поселения, устоявших изб. Я долго примерялся, в которую из них обратиться, войти. Выбрал стойкую, с резным орнаментом оконниц, наличников, покрашенным в голубое и зеленое забором, с пристойно утвержденной на дубовых столбах калиткой с самокованной, языкастой защелкой, бетонированной до самого порога дорожкой. Стыдливо отважился и вошел во двор.
Вот тогда и началась потустороння, почти ветхозаветная мистика и мистерия, по сию пору вгоняющая меня в дрожь. Из дверей дома на бренчанье защелки вышла пожилая женщина, по-домашнему, огородно одетая, в растоптанных резиновых опорках, раскрыленной цветной кофте, неуклюже хламидной юбке, седоватая, вскудлаченная. Обычная деревенская старушка, уже не следящая за собой по старости и одиночеству. Простецкая, но с золотым зубом, единым во рту.
Такую старуху я уже встречал. Это было в Чернобыльской зоне. В таких же одежках женщина в безлюдной деревне на подворье своего дома варила варенье из радиоактивных яблок-паданок. Варила колдовски, как черт в аду в кипящей смоле варит грешников. Но сама она была не из нечистиков, приставленных к огню, — из мадонн, зонных чернобыльских и послечернобыльских, а в недалеком прошлом — партизанских, атомом и войной облученных, преждевременно увядших. Атомная, современная Мадонна. Ева.
Неподалеку от той мадонны Евы находился и Адам. С криво кургузым посохом, опорой и оружием стоял под румяноплодной яблоней, оборонял, охранял от бестолково бродящих гусей полосу спело налитого уже колосом жита. Полностью библейско-пейзанская картина, невообразимая даже для гениального художника. Не дано — духу и дыхания, воображения, жути и ужаса недостанет. А они об этом и не догадывались. Жили, двигались, стремились оставаться и быть.
Нынешнюю золотозубую мадонну звали Валей. Валентиной, как она представилась, когда мы стали знакомиться. Когда я назвался, Валентина всплеснула руками и бросилась обнимать меня:
— Витя, Витечка! Я же тебя семьдесят лет ждала, Витечка ты мой! Семьдесят лет я тебя выглядывала!
Кое-что о чудесах и коленцах времени я уже знал. И знание это занимало и обескураживало меня. С одной стороны, наше вечное несогласие с ним, кривда и упрек ему. Оправдание им: я ни в чем не винен, такое было время, лишь принудительно разжигал печи крематория, стрелял, убивал. Не угадал нелюдь в свое время родиться, потому и промаялся подколодным гадом. С другой, что-то здесь необъяснимое, обычному неподвластное, загадочное. Да, именно время объясняет человека. Лепит, составляет, пренебрегая и мгновением, и вечностью. Тасует, словно колоду игральных карт, прошлое и будущее, играет эпохами, веками, столетиями, как ветреная старуха с косой человеками. Над неким летчиком эта сенокосная старушка уже занесла свою косу, оскалила зубы. До смерти оставалось даже не четыре шага, а миг. И этот миг вдруг затягивается. Летчик успевает сделать то, на что в обыденности понадобились долгие-долгие минуты. И остается жив.