— Мимо песчаных берегов?
— Да, и с цветными фонариками на мачте.
— Как Ганем, раб любви; о, я узнаю этот ход мысли! Типично мужская черта — погрузиться в обдумывание мелочей и частностей, а за ними позабыть о главном. Замечали вы, что мы, женщины, фантазируем куда меньше мужчин? Радоваться без причин либо изгонять из жизни горести — и все с помощью фантазии — мы не умеем. Что есть, то и есть. Фантазия! Да что такое ваша фантазия! Ну, когда уже молодость прошла, вот как у меня, например, приходится забавляться этой жалкой комедией. И то не надо бы, ах, не надо!
Она поудобней устроилась на диване, полулежа, оперлась локтем о подушки и уткнулась подбородком в ладонь. Она крепко задумалась и, кажется, вся ушла в печальные мысли.
Нильс тоже молчал, было совсем тихо, стало слышно, как мечется по клетке канарейка, все надсадней тикали столовые часы, на раскрытом фортепьяно вдруг задребезжала струна, и робкая, долгая нота влилась в молчанье.
Она была такая молоденькая, от головы до пят в мягком свете новомодной лампы–молнии, и так чудесно не согласовались с прекрасной, сильной шеей и чепчиком а lа Шарлотта Корде ее детски–наивный взгляд и короткая верхняя губка.
Нильс глаз не мог от нее оторвать.
— Странное чувство — тосковать по себе самой! — сказала она, возвращаясь издалека, отрываясь от своих мыслей. — А я так часто тоскую по себе самой, какая была в девушках, люблю, как близкую душу, с которой делила жизнь, счастье, все, а потом потеряла, и потерянного не воротишь. Сколько воды утекло! Вы и представить себе не можете, до чего нежная, до чего чистая жизнь у такой девушки в пору самой первой влюбленности. Нет, это только музыкой передать можно, ну, да вообразите праздник, праздник в сказочном замке, где воздух светится розовым серебром, и повсюду цветы, цветы, и они разные и все меняются, и звон плывет, радостный, тихий, и счастье горит и дрожит, как священное вино в тонкой, тонкой чаше, и все звенит и полно нежных запахов; они летят по залам; плакать хочется, как вспомнишь и как подумаешь, что вернули бы мне сейчас эту жизнь, и она бы меня не вынесла, тяжела я для нее стала.
— Полноте вам, — сказал Нильс, и голос у него дрогнул, — вы теперь полюбили бы совсем иначе и куда нежней, одухотворенней, чем эта ваша тогдашняя девушка.
— Одухотворенней! Ненавижу одухотворенную любовь! На ее почве только бумажные цветы и могут вырасти! И те не вырастают, их берут из головы и прикалывают на сердце: в самом–то сердце ни цветочка! Оттого я юной девушке и завидую, у ней все настоящее, ей подделки фантазии ни к чему. Вы не думайте, что раз ее любовь вся в мечтах и вымыслах, так, значит, мечты и вымыслы ей дороже земли, по которой она ступает, нет, просто любви страстно хочется, вот она и ищет ее везде и во всем, тем одним и занята. И она, наконец, не только погружена в мечты, она земная, очень земная и в невинности своей иногда доходит почти до бесстыдства. Вы, например, и представить себе не можете, с каким наслаждением тайком вдыхает она запах сигар от одежды возлюбленного, — тут в тысячу раз больше наслаждения, чем в любой самой горячей мечте, самой пылкой фантазии. Ненавижу фантазию. Нет, когда вся душа рвется к чьему–то сердцу, зачем же мерзнуть в холодной прихожей фантазии? А до чего часто это бывает! И как трудно мириться с тем, что тот, кого любишь, разряжает тебя в своей фантазии, надевает тебе на голову нимб, к плечам прикрепляет крылья, окутывает тебя звездным плащом и тогда только почитает достойной любви, когда ты расхаживаешь в таком маскараде, тебе неловко и от маскарада и оттого, что перед тобой распростерлись ниц, на тебя молятся, вместо того чтобы принимать такой, какая ты есть, и просто любить.
Нильс совсем потерялся; он поднял ее оброненный платочек, упивался его запахом, погрузился в созерцание ее руки, и ее настойчиво–вопросительный взор застал его совершенно врасплох; однако ж он отвечал, что как раз при особенно сильной любви мужчина, чтобы самому себе объяснить, отчего любовь его так сильна, и окружает божественным ореолом свой предмет.
— То–то и обидно, — возразила она. — Мы и без того божественны.
Нильс поспешил улыбнуться.
— Нет, не смейтесь, я вовсе не шучу. Напротив, я очень серьезно говорю. Это обожествление, по сути дела, — тиранство, нас подгоняют под идеал, под мерку. Обруби пятку, отрежь палец — как в сказке про Золушку! Все в тебе, что не подходит под его идеал — то долой, он это, если сразу и не убьет, — проглядит, не заметит, уничтожит небрежением, ну, а чего в тебе нет, что тебе вовсе не свойственно — то превозносится до небес, и ты только и слышишь, как прекрасно в тебе именно это качество, и оно превращается в краеугольный камень, на котором держится вся любовь. По мне, это насилие над природой. По мне, это дрессировка. Мужчине — только бы нас вышколить. А мы–то слушаемся, подчиняемся, и даже те дурочки бедные подчиняются, которых никто не любит!