Единственное утешение его было, что Бартолина ждала ребенка.
Уже давно Бартолина с грустью заметила, что взгляд ее на Люне переменился, что он не стоял уже на той головокружительной высоте, куда поместила она его в пору жениховства. Правда, она пока не сомневалась в том, что он, как она называла это, — натура поэтическая, но ее пугала то и дело проглядывавшая в нем проза. Она еще усердней гналась теперь за поэзией, стараясь вернуть былое, — и низвергала на мужа еще более пламенные чувства и еще более пылкие восторги; но отзыв бывал так слаб, что она самой себе уже едва не казалась сентиментальной. Еще какое–то время силилась она увлечь за собой упиравшегося Люне; ей не хотелось верить тому, о чем она догадывалась; но когда бесплодность ее усилий зародила в ней сомненье в том, впрямь ли так богаты ее собственное сердце и ее ум, как она всегда думала, она вдруг отвернулась от мужа, сделалась холодна, молчалива, замкнута и уже искала уединения, чтобы в тиши предаться скорби по разбитым мечтам. Ибо теперь уж она поняла, что горько обманута, и что Люне решительно ничем не рознится от прежнего ее окружения, и что его просто–напросто лишь на краткий миг осияла и возвысила любовь, как часто бывает с обыденными натурами.
Люне напугала и опечалила перемена в их отношениях, он старался исправить дело, неловко пускаясь в прежние восторженные полеты; но Бартолина только яснее видела, как ужасно она обманулась.
Так протекала жизнь супругов, когда Бартолина родила первенца. Это был мальчик, и они назвали его Нильсом.
2
Ребенок свел родителей, ибо у его колыбели сходились их надежды, радости и страхи; о нем они говорили, о нем думали оба часто и подолгу, и каждый был благодарен другому за мальчика, за радость и за любовь к нему.
Но они оставались друг другу далеки.
Люне с головой ушел в хозяйство и заботы прихода, нисколько, впрочем, не стремясь ни к видной роли, ни к нововведениям; но он совестливо вникал в положение, присматривался к нему, как участливый зритель, и соглашался на осторожные меры, по зрелом размышление, весьма зрелом размышление предлагаемые ему старым приказчиком или приходским старостой.
Он и не думал употребить в дело прежние познания; для этого он слишком мало доверял тому, что именовал теорией, и слишком почитал исстари заведенный обычай, в котором другие усматривали истинно практическую мудрость. Словом, ничто в нем не напоминало о том, что не всю свою жизнь он жил здесь и жил таким именно образом. Исключая, впрочем, одной малости. Часто целых полчаса мог он недвижно просидеть у калитки или на межевом камне, безотчетно уставив околдованный взор на пышно–зеленые ржи либо налитые, золотые овсы. Это был иной, прежний Люне, юный Люне.
Бартолина же не могла так быстро, сразу, без колебаний и мук смириться с тем, что выпало ей на долю. Нет, сперва она сетовала, с помощью множества бывших тогда в большом хождение цитат, на несчетные преграды, оковы и узы, теснящие жизнь человеческую; и жалобы то сливались с водопадами гнева, низвергавшимися на троны владык и темницы тиранов, то облекались тихой и доброй печалью при виде того, как свет красоты покидает слепое и жалкое племя рабов, влекущих ярмо пустой обыденности, и, наконец, оборачивались нежным воздыханием по вольному лету птиц в поднебесье или кроткой завистью к вечно свободным, парящим облакам.
Но она устала от жалоб, бесплодность их привела ее к сомненью и горечи; и как иной верующий попирает ногами святого за то, что тот не явил ему свою чудотворную силу, так и она стала глумиться над боготворимой поэзией и спрашивала себя, неужто она и впрямь поверила, что птица феникс вдруг вспорхнет с огуречной грядки, а в подполе окажется пещера Аладдина; и с ребяческим цинизмом она развлекалась тем, что все превращала в низкую прозу, называла луну сыром, а розы салатом, всякий раз чувствуя себя отмщенной, но замирая от собственной кощунственной дерзости.
Скрывавшаяся за всем этим попытка освободиться окончилась неудачей. Она вернулась к своим грезам, грезам девичества, но с тою разницей, что теперь их не освещал луч надежды, и она поняла, что это одни лишь мечты, дальний обманный мираж, и никакой тоской на свете не приблизить их и не сделать явью, а потому она предавалась им уже с беспокойной оглядкой, одолевая внутренний голос, который нашептывал ей, как похожа она на горького пьяницу, который понимает, сколь губителен его порок и какую он, напиваясь, делает ему всякий раз уступку; но голос этот звучал втуне, ибо жизнью трезвой, без сладкой отравы, и жить–то не стоило, — в жизни только и было ценного, что мечты.