Выбрать главу

Сперва Нильс все уговаривал ее бежать, потом уже рисовал себе, сколь жестоко ранит Эрика открытие, что жена его и друг бежали вместе, и понемногу весь план стал представляться ему несбыточным, трагическим, и он перестал думать о нем, как и о многом другом (мало ли чего не хватало ему?), и всей душой предался обстоятельствам, не стремясь преобразовать их силою мечты либо скрыть за фестонами и гирляндами вымысла их существенные изъяны. Зато разве не сладка была ему любовь, наконец–то пришедшая настоящая любовь! Ведь то, что прежде считал он любовью, не была любовь, но всего лишь тяжкое томление одинокого сердца, либо горячая тоска мечтателя, либо пылкое предчувствие нервного подростка; то были потоки в океане любви, (мутные отражения ее блеска, ее осколки, как метеоры, мчащиеся сквозь ночь, — только осколки планеты. А любовь, оказывается, вон что она такое: мир целый — полный, огромный, устроенный; не дикий, отчаянный гон чувств; любовь — это природа сама, вечно переменчивая и родящая, и не успеет увянуть настроение, не успеет поблекнуть чувство, а уж пророс новый, свежий росток. Спокойно, вольно, глубоко дыша, — до чего же прекрасно любить, любить всем сердцем.

Дни теперь, новые, блестящие, падали прямо с неба, не мелькали больше назойливой чередой, точно старые картинки стереоскопа; и каждый нес откровение, — ведь ото дня ко дню Нильс делался больше, крупнее, выше. Он и не думал, что можно так глубоко, так сильно чувствовать, и выпадали минуты, когда он себе самому казался титаном, сверхчеловеком, до того неистощимой делалась его доброта, до того крылатая нежность распирала ему грудь, до того широко глядел он на все, до того исполински мягки становились его суждения.

То было начало и счастье, и долго еще были они счастливы.

Ежечасная ложь, и притворство, и дух бесчестья пока еще оставались невластны над ними, не могли достичь тех восторженных вершин, куда вознес Нильс свою любовь; ибо он не был просто–напросто человек, соблазнивший жену друга, то есть был, конечно, и с вызовом это повторял, но к тому же он спас безвинную женщину, которую жизнь изранила, побила каменьями, запятнала; женщине, готовой погубить свою душу, он подарил веру в жизнь, в добрые ее силы, он поднял ее к благородному, высокому, он дал ей счастье. Что же лучше — безвинный ужас ее положения либо то, что он дал ей? Зачем спрашивать, жребий брошен.

Впрочем, не то чтобы он вполне так думал. Редко ли строим мы теории, которыми не желаем потом руководиться, редко ли забегает наша мысль куда дальше, чем желает следовать за ней наше чувство правды и неправды? Но он носил в себе эти понятия, и они хоть отчасти обезвреживали яд непрестанно требовавшейся фальши, низости и вероломства.

Яд, однако ж, не мог не проникнуть в тонкие нервы, причиняя боль; ускорилось это еще и тем, что Эрик сразу после Нового года решил, что его осенила идея — нечто страшное, в зеленом, как рассказал он Нильсу. (Знаешь зеленые тона в Ионе Сальватора Розы? Ну так вот.)

Хоть работа Эрика состояла больше в том, что он лежал в мастерской на диване, дымил трубкой и читал Марриета, она удерживала его дома, вынуждая Нильса с Фениморой к двойной осторожности и к новым уловкам.

Изобретательность Фениморы навлекла первое облачко на небеса их счастья. Сперва Нильс ощутил лишь легкое, как пух, мимолетное сомнение, уж не благородней ли его любовь самой избранницы. То была даже не мысль, только робкая, беглая догадка, смущение ума.

Но догадка явилась снова, еще и еще, и от раза к разу делалась определенней. Удивительно, как быстро сумела она подкопаться, унизить, затушить сиянье. Страсть от этого не стала меньше, напротив, чем больше она снижалась, тем становилась горячей, ми рукопожатия украдкой под скатертью, поцелуи в прихожей и длинные взоры прямо на глазах у обманутого мужа решительно лишали ее величия. Счастье уж не стояло в зените над их головами, они обманом залучали его улыбку и свет, а уловки и хитрости стали теперь не печальным оброком, но радостной наградой, ложь стала их стихией, сделала их маленькими, жалкими. Всплыли и унизительные тайны, которые прежде каждый скрывал, щадя другого, ибо Эрик не отличался стыдливостью, и часто ему приходило на ум ласкаться к жене при Нильсе, целовать ее, сажать к себе на колени, а Фенимора не смела да и не могла отвергнуть по ласки, как прежде; сознание вины делало ее робкой и неуверенной.