— Так пусть и следует, как предписано! И вам, как командиру конвойной команды, вменено соблюдать порядок, а не закрывать глаза на его нарушения! Отправляйтесь немедленно! Вы и так заработали хорошенькую от меня реляцию его высокопревосходительству. Глядите, как бы не было хуже.
Виновато взглянув на доктора, штабс-капитан поднял руку.
— Построиться по трое! Конвойные… по местам!
— Ваше благородие… господин доктор… Федор Петрович! — жалко вскрикнула ссыльная, которую Гааз обнадежил, что она отправится на телеге. — Ей-богу, — прорыдала она, — я шагу шагнуть не могу!
— Пойдет как миленькая, — буркнул господин Разуваев, подбирая с земли свою трость и с сожалением оглядывая ее. — Английская, между прочим. Как это я ее так? Жаль.
— Ежели вы, сударь, — медленно произнес Гааз, стараясь унять дрожь подбородка и чувствуя, что над правой ключицей у него уже полыхает огонь, — осведомлены о порядках в пересыльных замках и на этапах, то должны знать, что я, как врач, отвечаю за здоровье заключенных.
— И что?! — вертя в руках надломленную трость, брезгливо кривил рот господин Разуваев.
— А то, что эта женщина не может идти пешей и поедет в телеге.
Федор Петрович говорил как бы из последних сил, чувствуя, что у него плывет в глазах, отчего господин Разуваев прихотливо меняет очертания, то становясь маленьким мальчиком с большой головой, то высоченного роста господином, перед которым доктор с несвойственным ему страхом ощущал себя маленькой букашкой, то вообще истаивал в лучах сильного солнца и превращался в колеблющийся силуэт. Иногда очень ярко вспыхивал камень в булавке, которой заколот был галстук господина Разуваева, и Федор Петрович принужден был заслонять глаза рукой.
— Вздор-с! — объявил Разуваев. — Прекрасно пойдет пешком. Вы, милостивый государь, уже в преклонных годах, а позволяете себя дурачить. — Иди, иди! — прикрикнул Павел Александрович на ссыльную и взмахнул своей столь неудачно сломавшейся тростью. — Становись на место!
Но, Боже мой, что тут сделалось с Федором Петровичем! Он мгновенно и страшно побледнел, после чего столь же быстро к лицу его прилила кровь, и оно почти сплошь стало пунцовым, за исключением каких-то пугающих, совершенно белых и круглых пятен на лбу. У кинувшегося к нему Константина Дмитриевича Коцари была одна мысль: «Удар! Ей-богу, его кондратий сию секунду хватит!» Тут, однако, Федор Петрович совершил поступок, которого никто от него не ожидал. Выхватив из рук господина Разуваева его злосчастную, английского будто бы изделия трость, он разломал ее на две части и одну швырнул довольно далеко направо, другую же закинул налево.
С крыльца Рогожского полуэтапа за всем происходящим наблюдал и одобрительно кивал головой в скуфейке отец Варсонофий и время от времени говорил что-то на ухо стоящему с ним рядом седобородому господину в длинном кафтане поверх рубашки навыпуск, перепоясанной тканым ремешком. Это был Василий Григорьевич Рахманов, купец-старообрядец, многолетний кормилец всех уходящих по Владимирской арестантов. «Ишь, аспид! — шептал о. Варсонофий. — А Федор-то наш Петрович — ну, ей-богу, Георгий Победоносец собственной персоной!» — «Эх, отец, — и Василий Григорьевич умными ярко-зелеными пронзительными глазами посмотрел в серенькие, с покрасневшими от неустанных трудов веками глаза отца Варсонофия. — Этаких змеюк у нас, по России, знаешь, сколько? Да под каждым кустом. Этот, — он указал на господина Разуваева, который, кажется, лишился дара речи и под гогот арестантов стоял с изумленно разинутым ртом, — еще только змееныш. А подрастет, наберет силу, тут и нашему другу любезному пиши пропало». Высказавшись, Василий Григорьевич спустился с крыльца и, поскрипывая новыми сапогами, двинулся к Федору Петровичу.
А на того уже наступал господин Разуваев с несколько покосившейся булавкой и вследствие этого сбившимся пластроном. Косо сидела на его голове и шляпа. Он уже не смотрелся Наполеоном, однако клокотал яростью, как вулкан, погубивший Помпеи. Так кричал он голосом, в самый неподходящий миг из тенора вдруг срывавшимся в дискант. Завтра же будете уволены! Он нынче доложит о здешних безобразиях его высокопревосходительству. Тут речь о прямом подстрекательстве к бунту. Тяжелое, словно гиря, слово «бунт» порхнуло из его красивого рта птичьим писком. Арестанты засмеялись. Поручик Коцари в отчаянии, но молча им погрозил. Ах, черт побери, каким пренеприятнейшим боком может все это выйти и для Федора Петровича и для него! Его высокопревосходительство немедля снесется по сему поводу с его сиятельством. Двух мнений быть не может. Завтра же вас не будет! Федор Петрович невозмутимо пожал плечами. В одном псалме сказано о человеке, который упал в собственноручно вырытый им для другого ров.