Выбрать главу

Рахманов взял доктора под руку.

— Милый ты мой человек! — дрогнувшим голосом промолвил он. — Что тебе сказать? Наш мученик, протопоп Аввакум… Слыхал о таком?

Федор Петрович кивнул.

— Да, да… Actus fidei?[93] Аутодафе?

Рахманов кивнул.

— Всю жизнь его мучили, а потом сожгли. И разве только его! — с болью и горечью сказал он. — Но я сейчас не к тому. — Василий Григорьевич помолчал и продолжил: — Его вместе с протопопицей гнали в ссылку, в Даурию, через Байкал… Воевода Пашков, зверюга, не человек, его особенной ненавистью ненавидел и всячески мучил. Протопоп в этой ссылке одиннадцать лет маялся, двух сыновей схоронил. Представь: идут через Байкал, а зима лютая, ночь, они падают то и дело, и протопопица возопила. Доколе муки такие терпеть будем, батька?! А он… он знаешь, что ей в ответ молвил? До самые до смерти, Марковна, он ей ответил. Так и было.

5

В голубоватых сумерках они проехали Арбат, миновали затихший до утра Смоленский рынок, церковь Смоленской Божьей Матери, харчевню с ней рядом, низкие окна которой уже светились тусклыми огнями, и свернули на Плющиху. Во дворах, позади домов, видна была темная зелень садов. В неурочный час где-то начал было кричать петух, но тут же замолчал, словно устыдившись своей ошибки.

— То-то же, — назидательно буркнул Егор.

На углу Плющихи и Малого Благовещенского переулка возле деревянного, в два этажа дома чиновницы-вдовы Ксении Афанасьевны Калугиной коляска остановилась. Тяжело вздохнули притомившиеся за день лошадки. И Федор Петрович тяжело вздохнул, неуверенными ногами ступил на землю и некоторое время стоял, прислушиваясь к тому, что шелестело, шуршало и тихо звенело в окутавшей Плющиху тишине. Со стороны Москва-реки тянуло едва ощутимой влагой. Оттуда же, из густого прибрежного ивняка, доносилось редкое, как бы пробное пощелкивание соловьев. Одиноко и редко скрипел коростель, и в звуках его прощальной тоскливой песни что-то глубоко тревожило Федора Петровича, заставляя снова пережить привидевшийся сон и ощущение одиночества, сейчас сдавившее сердце с небывалой прежде силой. Но его ждали. Надо было идти. Он отворил калитку, поднялся на крыльцо, громким скрипом каждой из трех ступенек откликнувшееся на его шаги. Тотчас распахнулась дверь, и маленькая полная женщина в темном чепце приветливо улыбнулась ему:

— А мы вас поджидаем, сударь.

Это была сама Ксения Афанасьевна, сначала проводившая Гааза в большую комнату с овальным столом под бархатной скатертью цвета переспелой вишни и с гравюрами пожара Москвы, полководца Кутузова, через подзорную трубу единственным глазом высматривающего, должно быть, самого Наполеона, и скачущую во весь опор конную рать во главе с человеком, в котором, приглядевшись, можно было по его орлиному носу признать Багратиона. Все эти произведения украшали стены комнаты; в правом углу стоял киот с едва горящей лампадой; в левом же, возле окна, висел портрет привлекательного мужчины во фраке лет сорока — сорока пяти, устремившего печальный взор на погибающую в огне древнюю столицу. На полотне запечатлен был безвременно скончавшийся супруг Ксении Афанасьевны, статский советник и большой почитатель героев двенадцатого года. Далее путь пролегал через узенький коридорчик к лестнице, каковая, по словам хозяйки, ведет прямо в комнаты молодых господ. Держась за перильце, Федор Петрович поднялся на второй этаж, где перед ним оказались две двери. За одной из них слышались громкие голоса. Он постучал и вошел.

В маленькой комнате с настежь распахнутым окном лежал в постели обросший черной бородой Сергей Гаврилов. В ногах у него сидел господин Бузычкин. На стуле возле изголовья — молодой человек с длинными, почти до плеч белокурыми волосами; а возле подоконника, скрестив на груди руки, стоял еще один молодой человек, черные, чуть навыкат глаза которого под черными же и густыми бровями выражали непреклонную твердость, зачастую, однако, свойственную людям недалекого ума.

— …стать патером Печериным, доживающим свой век где-то в Ирландии?

вернуться

93

Акт веры (лат.).