Выбрать главу

— Не забывайте, господа, что я католик, — напомнил Гааз.

Господин Бузычкин тотчас ответил ему, и голос его при этом прозвучал с какой-то, будто бы совершенно несвойственной ему мягкостью и уж во всяком случае не скрипел.

— Вы, Федор Петрович, больше, чем католик. Вы — человек.

Молоко было выпито, чашка унесена вниз, в хозяйство Ксении Афанасьевны, пора было прощаться с молодыми господами и покидать больного беглого арестанта, но уже в качестве его как бы соучастника. Гааз приложил ладонь ко лбу Гаврилова. Лоб прохладный, немного влажный, следует надеяться, что жар более не повторится. Ах, голубчик. Еще не выздоровев, броситься в Москва-реку… Пусть это не Волга и не Рейн, но все-таки довольно широкая и в ту грозовую ночь неспокойная река. Самоубийственная попытка, иначе не скажешь! Он сокрушенно покачал головой. При этом совершенно непредсказуемы могут быть последствия. Auch die Waende haben Ohren.[98]Только представить. Вам было известно, что этот Гаврилов — беглый из пересыльного замка арестант, за убийство приговоренный к каторжным работам? А ежели знали, отчего не донесли куда следует, что вменяется в обязанность всякому подданному Российской империи? Да ведомо ли вам, что вы подлежите суду за недоносительство о беглом преступнике? Быть может, принимая во внимание почтенный ваш возраст, государь избавит вас от этого позора, но из тюремного комитета вы устранены раз и навсегда. Но господа! В этой деятельности смысл моей жизни, которой осталось так немного…

Надо полагать, воображаемые доктором картины его унижения, да вдобавок торжества его недоброжелателей, чиновников всех мастей, столь ревностно охраняющих букву закона, что жизнь несчастного человека утратила в их глазах всякую ценность, а его смерть не отзывается скорбью в их сердцах, — эти картины тревожной тенью пробежали по лицу Федора Петровича. Во всяком случае, рыжий молодой человек с успокаивающим движением узкой, исковерканной болезнью ладони произнес, что у господина Гааза нет ни малейшего повода для волнений. Все, здесь происходящее, — могила. Два других молодых господина коротко и утвердительно кивнули. Что же до Сергея… Пусть поправится. А дальше… Федору Петровичу показалось, что рыжий молодой человек присвистнул. Ищи ветра в поле. Перед прочими странами у России есть одно неоспоримое преимущество. Она велика и дика. Где-нибудь в русской провинции можно прожить под чужим именем до глубокой старости, опочить, быть отпетым в храме Божьем и похороненным под псевдонимом, каковой, впрочем, за многие годы успеет прирасти к человеку его родным именем.

Тут прозвучал слабый хриплый голос.

— А меня… а я… что я думаю… совсем ничего не значит?

Гаврилов приподнялся на локтях и в упор смотрел на господина Бузыч-кина, сидевшего у него в ногах.

— Я все сам… Женя. Слышишь? Я сам. Только поправлюсь.

Белокурый молодой человек заботливыми руками поднял ему повыше подушки, и теперь, откинувшись на них, Гаврилов сидел в постели, белой ночной рубашке, исхудавший и густо обросший черной щетиной. Темные его глаза наполнились слезами.

— Видите? — указал господин Бузычкин доктору, и в его голосе, в его узкой, искривленной болезнью длани ясно чувствовалось недовольство слабостью товарища. — Чуть что…

— Голубчик, — притронулся к плечу Гаврилова Гааз. — Мне ваше состояние так понятно… Но надо иметь терпение и надеяться на Бога.

— Да это так… так… само по себе, невольно… — быстро и сбивчиво говорил Сергей, рукавом рубашки вытирая глаза. — Не обращайте внимания. Но Федор Петрович! — вдруг почти выкрикнул он. — Я ведь не мог там оставаться. — При этих словах тень ужаса пробежала по его лицу. — Мне лучше умереть тогда было, чем опять на прут, ей-богу. — Он быстро, но как-то неловко перекрестился, вызвав легкие пренебрежительные гримаски на лицах своих друзей. — У меня такое отчаяние было, что мне что Москва-река, что Дунай, что море — я все равно бы… Но я, может быть, совсем не о том, хотя прут — это высшее издевательство над человеком. Я вам тогда… в пересыльном замке сказал, что облегченные кандалы, милостыня, Евангелие — это все с вашей стороны фарисейство, ибо каторга остается каторгой, унижение — унижением, кандалы, пусть и облегченные, — кандалами. Я вас обидеть тогда хотел… отомстить вам, что вы на воле, а я… Вы не сердитесь, Федор Петрович! Знаете, как вас там любят! Со мной на пруте один разбойник шел, убийца… у него еще на лице эти страшные три буквы выжжены… Он про вас говорил, чудак-немец, а весь из золота. Правда! Там народ такой, все видит, все понимает, всему цену знает, и видит, что вы не по службе, а всем сердцем. И я все думал потом, как несправедливо я сказал и вас обидел… Погодите, Федор Петрович. Я вам это хотел сказать, но потом… — Тут он закашлялся и быстро и жадно хлебнул воды из стакана, протянутого белокурым молодым человеком. — Ты, Илюша… — еще давясь кашлем, но уже перемогая его, едва вымолвил Гаврилов, — как нянька. Спасибо. Я…

вернуться

98

И у стен есть уши (нем.).