— Ты меня вовсе не расстраиваешь, голубчик, — говорил Гааз, вылезая из коляски и ступая на булыжную мостовую. Огонь вдруг полыхнул у него под подбородком, и он невольно приложил руку к шее. — Мы с тобой, — едва слышно промолвил он, — столько лет вместе… И я тебе, — голос у него окреп, — сколько раз говорил: один у нас Бог, один с нами Иисус Христос. Поставлю я свечку, не волнуйся.
По одиннадцати широким каменным ступеням он медленно поднялся к двери храма, взялся за латунную ручку и потянул на себя.
Дверь тяжело и плавно отворилась, и он переступил порог.
Окунув пальцы правой руки в каменную кропильницу с водой, Федор Петрович перекрестился, открыл легкую, наполовину застекленную дверь, с трудом преклонил громко хрустнувшее колено, с усилием поднялся и по проходу между скамьями двинулся на свое место. Оно было в третьем ряду, слева, почти напротив алтаря святой Эмилии, сооруженном на свой счет академиком архитектуры Михаилом Доримедонтовичем Быковским в память носившей это имя жены. Однако даже здесь, в храме, уже накрытый густыми волнами органа и голосами хора, среди которых один, женский, взлетал под самые своды, трепетал там, подобно птице, и падал вниз, волнуя и радуя сердце, уже ощущая в себе знакомое с давних пор состояние бесконечного покоя, как если бы он пришел в дом, где его всегда ждали и трогательно любили, Федор Петрович на некоторое время возобновил давний спор с Михаилом Доримедонтовичем по предмету вполне и весьма прозаическому, а именно — по устройству больничных ретирад. «Не могу без восхищения, — шептал он невидимому собеседнику, — глядеть на ваш алтарь. Das Wunder![100] Впрочем, и все иные ваши постройки отменно украшают древнюю столицу. Но, голубчик, спуститесь на грешную землю. Умоляю! Каково в больнице с одной ретирадой. У меня там больных под две сотни!» И Федору Петровичу казалось, что обычно холодное, красивое лицо Михаила Доримедонтовича, с высоким лбом, волевым подбородком и темными, умными глазами, смягчалось, и, входя в положение толпящихся у заветной двери больных, он согласно кивал головой и обещал впредь с должным тщанием вникать во все подробности больничного быта. Он хотел было прибавить несомненно известное академику архитектуры mens sana in corpore sano[101], но тут вышел священник в ярко-зеленом орнате, с ним два министранта, уже не мальчики, но еще и не вполне юноши, в белых одеяниях, поочередно приложились к алтарю, и священник произнес:
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti.[102] — И, помолчав, добавил: — Amen.
И с немногим собравшимся в это летнее воскресение в храме народом вздохнул ему в ответ Федор Петрович:
— Amen.
И вместе с этим из глубины исторгшимся вздохом исчезли беспокоящие его мысли о больных, арестантах, пересыльном замке, полицейской больнице, о Гаврилове, который вместе с любимой своей Оленькой готов бежать даже за океан, в Америку; исчез и господин Быковский, смиривший академическую гордыню и признавший, что архитектура должна не только взывать к Небесам, но и не чураться потребностей человеческой плоти.
В высоте меж тем то тяжким раскатом грома, то легким журчанием перебегающего по камням ручья звучал орган и лилось пение:
— Asperges me, Domine, hyssopo, et mundobar…[103]
— Омой меня, и буду белее снега, — вслед за хором шептал Федор Петрович и уж совсем от себя прибавлял: — Омой и очисти меня от моей болезни и дай еще потрудиться в помощь людям и во славу Твою, Боже…
А грехи? Господи, как слаб человек, как много согрешает он мыслью, словом, делом и неисполнением долга. Он падает сто раз на дню и возрождается покаянием.
— Меа culpa, mea culpa, mea mahsima culpa[104], — страстно говорил он и, подтверждая, трижды бил себя в грудь крепко сжатым кулаком.
Истинно: человек попросту не думает, сколь многое зависит от него в мире и сколь многое могло бы измениться вокруг, будь он сам добрее, чище и справедливей. Мир несовершенен, потому что далек от совершенства я сам. Наставляю всех и в первую очередь самого себя как самого слабого и самого грешного среди всех. Человек! Не упускай случая помочь другому, даже если для этого тебе придется просить у сильных мира сего. Тебя могут унизить отказом — не считай это унижением. Не стыдись! Пусть стыдится тот, у кого была возможность подать руку падающему — а он прошел мимо; кто мог согреть страдающего словом поддержки — а он заморозил свои уста гордыней; кому по силам было вызволить бедняка из беды — а он рассудил, что своя рубашка ближе к телу. И помни: всякое унижение, перенесенное для ближнего и, стало быть, для Христа, в свое время превратится в драгоценную жемчужину, которая станет лучшим достоянием сокровищницы твоего сердца.