Федор Петрович молча улыбался.
— Ага, — приметив его улыбку, улыбнулся и Авксентий Петрович. — Чую, не врал мой разбойничек. Не врал, Федор Петрович?
— Weiter, weiter[131], — сказал Гааз.
— Ну, дальше, так дальше.
А дальше в повествовании Авксентия Петровича возникла зимняя морозная ночь тому назад этак лет десять, одинокий пожилой господин, спешащий по пустым, будто вымершим стогнам Москвы, со стражниками, более согревающимися в своих будках, у печек, чем наблюдающими за порядком, и трое лихих молодцев, берущих нашего господина на гоп-стоп, иными же словами — предъявляющих ему перо и снимающих с него шубу.
— Перо? — удивился Гааз. — Они мне ничего не писали, только говорили — давай шубу.
— Перо на их языке — это нож.
— О, нет, никакого ножа, потому что я сразу сказал, что буду снимать… Я говорил также: братцы, это старая волчья шуба, но если вам холодно — берите. Только одна просьба. Я — доктор, меня срочно позвали к больному, тут неподалеку. Если я пойду без шубы, я простужусь, заболею и не смогу никому помочь. Поэтому проводите меня до дверей, где я сниму шубу и передам ее вам.
В светлых умных глазах господина Непряева вовсю играла улыбка.
— И проводили?
— Ну да, — отчего-то смущаясь, подтвердил Федор Петрович. — До самых дверей.
— Ах, Федор Петрович! — засмеялся господин Непряев. — Мне мой разбойничек рассказывал куда интересней!
— В самом деле? — невинно осведомился Гааз.
Господин Непряев кивнул.
— В самом деле.
Подчеркивая, что не добавляет от себя ни единого слова, он нарисовал в высшей степени трогательную картину обращения лихих людей в кающихся грешников. До всех троих как-то разом дошло, что человек, с которого они намеревались снять шубу, это почитаемый всей нищей, арестантской, бесприютной Москвой доктор Гааз, единственный, может быть, ее заступник, милостивец и лекарь. «Ах, ты! — вскричали они, падая на колени. — Федор Петрович! Ты что ж нам сразу не признался?! Чуть в грех не ввел». Заметим попутно, что ободрать как липку ничем не приметного обывателя для них не грех; доктор же Гааз в их сознании — некто неприкасаемый, нечто вроде табу, святая икона, перед которой следует опускаться на колени.
— Вы, голубчик, как-то уж слишком, — буркнул Федор Петрович.
Опять нарастала боль, и он думал, когда же этот симпатичный господин объявит о цели своего визита.
— Какое там слишком! — воскликнул господин Непряев. — Это ведь Россия, mein teuerer Herr Haas[132], страна, где нет середины и где сходятся все противоположности. И уж позвольте…
Они не только дождались, пока доктор осмотрит больного, но и проводили его в обратный путь, сказав, что береженого Бог бережет. Кроме нас сей ночью разве мало бродит по Москве всякого рода лихих людей? А на прощание дали нерушимое слово покончить со своим преступным ремеслом. Один из них, как мы знаем, слова не сдержал. А другие? Ходили слухи, что раскаявшиеся разбойники поступили санитарами в Полицейскую больницу. Есть у нас в России любимая народом песня про Кудеяра-разбойника, который много пролил невинной кровушки, однако затем раскаялся, уверовал и ушел в монастырь. Эта история в таком же роде, не так ли?
Боль усилилась. Федор Петрович зябко повел плечами и коротко ответил:
— Нет. Я их больше не видел.
— Увы. — Авксентий Петрович стянул с рук перчатки и положил их на колени, возле шляпы. — Недаром я не склонен доверять сказкам со счастливым концом. Впрочем, — с тонкой улыбкой прибавил он, — бывают и исключения… История Сергея Гаврилова вам, разумеется, знакома?